ЖАНРЫ

Другая музыка нужна
Шрифт:

Пишта Хорват любил прапорщика. Любил за то, что он никогда не обращался к нему на «ты», никогда не «оставлял ему еду», а, как и сейчас, ел с ним вместе; за то, что по-настоящему интересовался делами Пишты; и еще за то, что прапорщик всегда задавал такие вопросы, что Пишта невольно спрашивал в ответ: «Вы что, агрономом изволили быть?», или: «Вы, господин прапорщик, инженером служили?», «У нотариуса работали?» А прапорщик, не отвечая, тут же переводил разговор на другое: «Бросьте, Пишта!.. Лучше скажите, хотите вы домой вернуться?» — «Еще бы!..» — «Тогда помогайте!» И, посвятив Пишту в какие-нибудь дела, никогда не спрашивал: «Могу я положиться на вас?», «Умеете вы, Пишта, держать язык за зубами?» — а говорил просто: «Иштван Хорват, я доверяю вам!» — «Как сыну родному можете верить», — отвечал Пишта, с трудом скрывая, как он растроган.

Так и пошла у них дружба. И даже сорок лет спустя, когда прапорщика уже не было в живых и никто не знал даже, где он похоронен, — и тогда не проходило недели, чтобы Иштван Хорват не вспоминал о нем. Лучшими днями своей жизни он считал те, что провел вместе с прапорщиком там, в России, а потом на родине, в Венгрии, во время пролетарской революции.

— Ешьте, говорю вам! — сердито кричал прапорщик на Хорвата. — А еще хвалится, что крестьянский сын! Черта с два! Крестьянский сын не стал бы ковыряться в еде, будто графиня какая. Ешьте, не то всю яичницу на голову вам вывалю.

И Пишта Хорват уплетал за обе щеки. Прапорщик, довольный, улыбался и тоже брался за яичницу — увлеченно, страстно, как и за все, что он делал в жизни. Со смаком рассказывал, как готовил в Коложваре яичницу с грудинкой, как она шипела на сковороде. «Вот это было дело!» — восклицал он, одновременно думая и совсем о другом. Потому, верно, и рассказывал, чтобы Пишта не потревожил его мыслей.

Яичница мигом исчезла со сковородки. Сковородка тотчас очутилась на тумбочке. Вслед за ней полетело полотенце.

— Переписали? — спросил прапорщик без всякого перехода, словно об этом и шла речь с самого начала.

— Не всех… На этой неделе мне только в два барака удалось пробраться.

— Эх, чума вас ешь! — воскликнул прапорщик, но так дружески, что Пишта и не подумал обидеться, а скорее даже обрадовался и стал оправдываться.

— Что поделаешь? Не впустили меня. Ужо на той неделе. — И, глядя на прапорщика преданными глазами, добавил: — Ужо на той неделе, дорогой господин прапорщик… — И, вытащив бумажку, протянул ему. Прапорщик начал вслух читать имена. Останавливался после каждого, задавал вопросы. Пишта отвечал важно, старательно и подробнее, чем всегда, чтобы хоть этим загладить свое «упущение». Прапорщику было многое известно из того, что говорил Пишта, но он не останавливал его: боялся, что Пишта смутится и не доскажет что-нибудь важное. Кроме того, прапорщик хотел еще раз проверить свои сведения. И Пишта говорил:

— Габор Чордаш?.. Что он за человек, значит? Из мужиков он, лет, должно быть, сорока. Земля у него есть… Да только какая это земля? Два, не то три хольда всего… И тех уж нет. Намедни получил письмо от жены, пишет: дома беда… А вообще-то Габор Чордаш все больше в землекопах ходил. Знаете, какая у него ручища? Коли влепит кому, в пору и гроб заказывать… А на социал-демократов зуб имеет… Все какого-то Андраша Ахима поминает, говорит: «Вот это был мужик! Пока графы не убили. Андраша Ахима то есть, в Бекешчабе… Дёрдь Новак? Про него спрашивать изволите? Он капрал. Я с ним еще на улице Петерди повстречался, в Пеште, в августе четырнадцатого года. Рассказывал я вам, что дернула меня нелегкая добровольно в солдаты пойти, — так вот этот Новак и прогнал меня. Его и здесь все уважают. Вот какой он человек!.. Помните, я еще в поезде рассказывал про Тамаша Пюнкешти? Он тоже очень уважал Новака. И Антал Франк тоже… А Шимон Дембо какой?..

Так они еще долго, долго толковали.

— Были у Ференца Эгри?

— Так точно, господин прапорщик.

— Передали все, что я просил?

— Так точно, господин прапорщик.

— Бросьте вы к черту, наконец, этого господина прапорщика! Эх вы, Пишта, Хорват Махонький…

— Так точно, гос…

— Послушайте, Хорват Махонький! Кровь из носу, но чтоб пробраться сегодня в седьмой барак и разыскать там Йожефа Рабиновича! Не забудете? Так вот, передадите ему записку.

— Слушаюсь! — козырнул Хорват и, повернувшись, направился к дверям.

— Погодите!

Прапорщик вскочил внезапно с койки, рывком вытащил из-под нее чемодан и вынул заранее приготовленный сверток.

— А это отнесете Анталу Франку… Скажете — от меня, и что желаю ему доброго здоровья.

И покуда Хорват возился со свертком, засовывая его под гимнастерку, чтобы не заметил часовой, прапорщик занялся уже другим. Он снова устроился на койке и, скрестив по-турецки ноги, положил перед собой две книжки: «Финансовый капитал» Гильфердинга — на немецком языке и с печатью томской университетской библиотеки — и на русском языке «Шаг вперед, два шага назад» Ленина. На этой книге печати не было. Ее и взял он в руки. Разбирая строчку за строчкой, с неимоверной быстротой листая словарь, он, казалось, и не видел, как Хорват «устраивает» посылку на груди и лишь мельком посмотрел ему вслед, когда за парнем закрылась дверь.

Читая, он заметил вдруг, что русские буквы уже быстрее складываются в слова, и по-детски улыбнулся.

А вечером он сидел, склонившись над немецкой книгой. Это был «Коммунистический манифест» Карла Маркса. Прапорщик напряженно думал. Книга нужна была здесь на венгерском языке. А добыть неоткуда. Надо что-то предпринять.

И прапорщик, взяв карандаш, застрочит. Писал, писал всю ночь.

С той поры по вторникам и пятницам в каморке у прапорщика собирался небольшой кружок.

Ведший дневник Йожеф Рабинович записал:

«12 декабря 1916 года. Мы читали «Коммунистический манифест» по рукописи. Бела Куну пришлось перевести его вновь, хотя он давно уже был переведен на венгерский язык и издан. Но откуда было нам взять его здесь, в Сибири, в шести тысячах километров от Венгрии?!

Нас набилось столько, что даже на койке сидело шестеро. И когда Бела Кун прочел вслух, что «история всего предшествующего общества есть история борьбы классов», слова эти произвели совсем иное впечатление, чем дома. А уж тем более, когда прочел: «Пусть господствующие классы содрогаются перед коммунистической революцией…»

4

Вдруг разнеслась весть, что в томский лагерь военнопленных приезжает какая-то графиня; причем венгерская графиня, из Венгрии!

Среди пленных офицеров поднялось такое волнение, что, казалось, снег взъерошился на бараке, похожем на огромного белого медведя.

«Подарки привезет!», «Деньги даст взаймы!.. Дома вернем из расчета по три кроны за рубль!», «Богатые больше получат, бедные — меньше!», «Но как докажешь, кто богаче, кто бедней?», «А на что офицерское честное слово?»

Некоторые из тех, что были почестней, уже подсчитывали, какую сумму в состоянии будут выплатить дома родственники или они сами, когда вернутся после войны. Пусть даже с процентами. Пятьдесят рублей… сто рублей… тысячу рублей…

Нашлись и такие офицеры — помоложе и покрасивее (впрочем, не только молодые и не только красивые), у которых бурно заработала фантазия, взбудораженная годами жизни без женщин. Кое-кто из офицеров вообразил уже, что графиня заметит его, влюбится, попросит, быть может, выпустить из лагеря и увезет с собой. Правда, русские власти, очевидно, будут протестовать поначалу, но потом все-таки уступят графине и попросят лишь дать честное слово, что выпущенный офицер до конца войны не возьмет оружие в руки. Ну нет, никаких честных слов!.. А впрочем, бог с ними! И вообще — пусть хоть до конца войны не отпускают домой! А медовые месяцы, даже годы можно провести где-нибудь возле Томска, Омска либо Красноярска…

Поделиться с друзьями: