ЖАНРЫ

Шрифт:

Мысленно Сань снова переносится на вокзал. Поезд стоит под деревянным арочным сводом. На перроне кроме него небольшая группка китайцев, несколько девушек-датчанок с платочками в руках и какой-то человек с блокнотом. Остальные китайцы уже сидят в поезде, в тесных купе, где их багаж навален чуть ли не до самого потолка. Двое китайцев высунулись из окна и говорят с датчанками. Он не видит ни Ци, ни Ляня, но зато видит Хуана Цзюя. Сань держит в руках конверт со скромным жалованьем, заработанным за сезон. Доктор ни во что его не ставит, поэтому можно предположить, что деньги никогда не дойдут до его семьи, но других вариантов нет. Он улучает момент, встает перед Хуаном и протягивает ему конверт.

— Хуан Цзюй сяньшэн, прошу тебя, — говорит Сань, глядя ему прямо в глаза. — Половина тебе, половина — моей семье.

Доктор смотрит на него сверху вниз с презрительной складкой у рта.

— Вун Сун Сань, ты никого не уважаешь. Ты человек, который приносит несчастье всем, и ты мне противен. Ты бремя для своей семьи и уже достаточно ее опозорил. Поэтому твои родственники должны получить твое жалованье полностью.

Сань склоняется в глубоком благодарном поклоне. Потом выпрямляется и оглядывает полупустой перрон, словно надеется найти что-то, что напоминало бы ему Кантон.

— Скажи им, что я умер, — говорит он.

Хуан Цзюй смотрит на него устало и непонимающе.

— Но ведь так и есть, — отвечает он.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Копенгаген, 1902–1903 годы

44

Ингеборг представляет их. Потерянные существа, иногда похожие на хищников, иногда — не более чем тени. Они сидят на горных вершинах и тоскливо воют друг на друга, вытягивая шею. Такие звуки раздаются, когда ветер меняет направление и дует вдоль улицы Лилле Страннстреде, залетая в щели подвальной двери и узкой оконной рамы. Им пришлось выехать из халупы на улице Святой Анны — сказали, что домишко собираются снести.

Она заталкивает в щели газеты. Каждое утро и вечер меняет их, потемневшие и тяжелые от влаги. Газеты словно подгузники, полные осенних дождей и штормов. А еще мочи: частенько пьянчужки по пути домой из «Эресунна», «Рыбного ящика», «Мыса Горн», «Запада», «Дании» или «Зала Нептуна», заведений вдоль канала Нюхавн, справляют нужду на лестнице, ведущей в подвал, или же прямо на подвальное окно. Чаще всего это моряки, датчане или иностранцы, с торговых судов, стоящих на якоре у пристани Лангелиние. Утолив жажду в кабаках, они тащатся мимо подвала, чтобы погасить пожар между ног публичных женщин в борделе чуть дальше по улице.

В газетах пишут, что девушки, влюбившиеся в китайцев из Тиволи, «предали идеалы родины». И они заслуживают статуса «недоженщин» или «полуженщин».

Ингеборг размышляла о том, кто положил газету на виду перед их дверью раскрытой именно на этой статье, но, конечно, вычислить «тайного доброжелателя» не удалось. В общем-то, ей все равно. Она и не спорит. Она всегда чувствовала себя «полуженщиной», так что в этом смысле все верно. Всегда-то всегда, но теперь она живет с одним из китайцев, и что — это делает ее четвертью женщины? Или наоборот — полностью женщиной? Ладно, пусть решают другие, Ингеборг согласна и на десятую часть. Как бы то ни было, впервые в жизни она чувствует себя другой. Сильной.

В молочном свете газового фонаря, проникающем с улицы, Ингеборг рассматривает темные трещины и потеки на стенах и потолке. Спросонья смрад с улицы чувствуется не так сильно. Ее взгляд блуждает по их скромному жилищу. В одном углу вешалка с одеждой, в другом — крохотная печка. Стол и два колченогих стула, которые кто-то выбросил, — возможно, потому, что дерево слишком попорчено жучками и отсырело, чтобы хорошо гореть. Коробки с мелочами и писчие принадлежности Саня разложены на столе и стульях, потому что пол здесь такой холодный и такой влажный, что все, лежащее на нем, плесневеет за пару дней. Три деревянных ящика на табурете и стоящий сверху таз в полумраке кажутся священником, повалившимся на пол под грузом многочисленных грехов и несчастий. И все равно, когда Ингеборг возвращается из булочной, когда заходит в подвальную каморку и закрывает за собой дверь на задвижку, внутри разливается приятное тепло — она пришла домой. Здесь она дома.

Над ее головой проезжает повозка. Удары подков по булыжникам мостовой — словно камни, брошенные в запотевшее окно подвала. Грохот обитых железом колес — словно раскаты грома. Ингеборг чувствует дрожь в ладонях, обхвативших грудь, видит тень, бегущую по ее скрещенным рукам, и ждет удара молнии, но молния так и не сверкает.

Она поднимается с постели. Пол холодит ноги, хотя на них шерстяные носки. У нее есть китайское имя, оно написано рядом с черным бамбуком. Рисунок лежит в коробке. Она достает его и вспоминает, как впервые увидела Саня. Его тонкие запястья, его необычные, столь прекрасные руки, его взгляд. Находит деревянный брусок и гвоздь, но, когда пытается прибить рисунок к стене, на пол сыплется штукатурка.

— Что же мне делать, недоженщине? — спрашивает она громко.

Простукивает стену кончиками пальцев, чтобы найти место получше. Что-то скребется в ответ изнутри. Ей не хочется задумываться об этом, и она вспоминает, как в первый раз увидела перламутровый, чуть изогнутый ноготь на указательном пальце.

Она пробует забить гвоздь осторожными несильными ударами. Получилось. Рисунок висит на стене, но гвоздь наверняка выпадет, стоит открыть дверь. Ударяет чуть сильнее по шляпке, и тут же чувствует, как подается штукатурка — осы лается, будто комковатый песок. Она снова громко произносит:

— Есть еще идеи?

В голову полуженщины внезапно приходит мысль. Из ящика под тазом она достает шпильку и сгибает ее концы, прижав их к краю табуретки, — шпилька становится похожей на крабью клешню. Протыкает концами клешни рисунок и медленно ввинчивает сначала одно острие, а потом другое в стену. Теперь рисунок с бамбуком и ее именем висит на стене. Она довольно потирает руки.

— Недоженщина делает ход!

Пока она возилась, вешая рисунок, Сань не двинулся с места. Все это время он стоял у окна спиной к ней, засунув ладони в рукава. Ингеборг подходит к нему сзади, кладет щеку на плечо и прижимается носом к косичке. Сань пахнет не так, как другие люди. Когда она стоит вот так, близко-близко к нему, в носу больше не свербит от вони аммиака и гниения. Она не слышит, как шебуршат за стеной крысы. Не думает, что Копенгаген — это крысиная дыра, а сама она еще хуже.

— Когда я открою ресторан, — говорит Сань, — все будет хорошо.

Она прекрасно знает, о чем идет речь. Даниэльсены. Ингеборг не общается с Теодором, Дортеей Кристиной и своими так называемыми сестрами и братьями. Для нее это не имеет значения, но это мучает Саня. Он этого не понимает. Сань составил список того, что могло бы привести к прощению и примирению. Письма. Деньги. Покаяние. Подарки. Сань говорит, что хотел бы встретиться с Теодором, но Ингеборг не желает видеть никого из них. Она хочет быть сама по себе. Хочет быть здесь и сейчас.

Ладони Ингеборг очерчивают круги на груди Саня. Под одеждой отчетливо проступают ребра и грудина.

— Мы справимся, — говорит она.

Они слышат шарканье ног, кто-то необычно громко икает. Этот кто-то останавливается, и Ингеборг ожидает, что вот-вот раздастся плеск мочи. Но она слышит только громкий ик, потом еще один, и — после долгой паузы — третий, а за иками следует длинная череда неразборчивых проклятий и стонов. Все надолго стихает, и вдруг человек начинает напевать. Мелодия кажется Ингеборг одновременно и знакомой, и чужой. Кажется, это славянская народная песня. Этот человек, невидимый им, остается на месте довольно долго, напевая и притоптывая в такт, словно исполняет номер исключительно для обитателей подвала. Наконец мужчина замолкает, хрюкнув напоследок. Шарканье ног постепенно удаляется. Ингеборг воспринимает это как благословение и воодушевленно тащит Саня в сторону постели. Они ложатся. Рисунок висит так, что Ингеборг видит его.

Поделиться с друзьями: