ЖАНРЫ

Шрифт:

На вывеске написано «Сомалийские негры». Они выступают на большой сцене на берегу Халензее, танцуя под громкий ритм барабанов, подобный стуку копыт галопирующих лошадей и достигающий вершин самых высоких деревьев. На мужчинах — всего их десять — из одежды только кожаные набедренные повязки. Тела черны как уголь. Некоторые из них оскаливают зубы, похожие на наклеенную на лица белую ленту. Саня невольно поражает контраст между пассивными берлинцами и более чем активными африканцами. Под танцорами качаются доски сцены, будто они надеются провалиться через них и исчезнуть под землей.

— Как ты? — спрашивает Ингеборг.

— Все хорошо.

— Уверен?

— Пообещай мне только одно, — говорит Сань. — Никогда не выпускать детей из виду.

— Почему ты это говоришь?

— Обещаешь?

— Да, — отвечает она. — Что сказал Пунь?

— Почему ты спрашиваешь о Пуне?

— Потому что он знает то, чего не знаем мы.

Сань не уверен — может, это шутка? Но ему кажется, что Ингеборг говорит серьезно. Он чувствует себя подавленным, но, возможно, виной тому очевидное сходство между Луна-парком в Берлине и Тиволи в Копенгагене. От архитектуры парка — этих псевдовосточных декораций — до набора экзотических сувениров и блюд. Фальшивое подобие чужого мира. Когда Сань встречается с кем-то взглядом, у него колотится сердце от страха, что сейчас его спросят, что он продает, или скажут, что будут с нетерпением ждать его выступления. Когда кто-то смеется, первая его мысль — смеются над ним. Когда чужие дети смотрят с любопытством на его детей, он ищет в их лицах насмешку или отвержение. Когда охранники окидывают взглядом пространство, он уверен, что ищут его. Кажется, будто способность быть великодушным и снисходительным, которую Сань годами развивал в себе, по кирпичику выстраивая в душе храм спокойствия, в этом парке затрещала по швам, словно одежда, которую рванули с плеч. Ему приходится собрать всю свою волю в кулак, чтобы Ингеборг с детьми ничего не заметили. Его кожа под костюмом не может дышать, мокрая от пота рубашка липнет к спине между лопаток, бедра начали чесаться.

Ингеборг кладет ладонь на его руку.

— Пойдем к водяной горке?

— Как хочешь.

— А чего ты хочешь?

Слышит ли он раздражение в ее голосе? Ингеборг не глупа и знает его лучше всех остальных, но он не может рассказать ей о своем состоянии. Он наклоняется к детям.

— Я хочу сказать: решать Оге.

— Да! Водяная горка!

Водяная горка такая же широкая, как берлинские дороги, и ведет в озеро. Людские тела скользят по ней, словно лососи в реке. Слышатся мужские крики, а порой и женский визг, пока ноги и руки дрыгаются в воздухе. Дети смеются, брызгаясь в Халензее. Сань, глядя на них, застегивает пиджак. У него семья и ресторан. Он берлинец.

На пляже играет оркестр в полосатых бело-синих купальных костюмах. Три пары танцуют полураздетые, и вода плещется вокруг их лодыжек. Саня охватывает странное чувство. Он вспоминает, как Ингеборг рассказывала, что христиане верят в рай и ад.

Он ведет семью к «Железному озеру» — это что-то вроде катка, по которому ездят в открытых тележках в форме плетеного кресла с небольшим рулем спереди. Они пробуют прокатиться один раз: Ингеборг, Герберт и Арчи в одной тележке, Сань с Соней и Оге в другой. Оге разрешают рулить.

Потом они молча поднимаются по ступеням, идущим вдоль искусственного водопада. Приятный шум воды и брызги на лице делают разговор ненужным. Выше находится популярный аттракцион «Трясущаяся лестница» — крутая, со ступенями разной высоты и к тому же постоянно движущаяся, от чего люди на ней вынуждены принимать самые причудливые позы. В конце лестницы снизу дует поток воздуха — волосы и подолы платьев взлетают вверх. Тут собралась кучка смеющихся зевак.

Семейство Вун Сун выходит на верхнюю площадку, где разбит пышный сад. Фонтан в центре окружают цветущие клумбы. От многочисленных водных струй доносится слабый шелест. Здесь пахнет блинчиками и кофе. Люди сидят на террасах и едят принесенную с собой еду, пьют кофе, вино и пиво. Семейство Вун Сун тоже усаживается. Первые такты песни, ставшей гимном парка, встречают отдельными криками «Ура!» и разрозненными аплодисментами. Сань поворачивает голову к сцене за их спинами. У ее края стоят двое певцов, на заднем плане — оркестр из двадцати музыкантов. Кажется, что солнечные лучи играют в пятнашки на бронзе духовых инструментов. Женщина в белой широкополой шляпе возвышается почти на голову над своим партнером по дуэту, маленьким гибким человечком в котелке и с черными усами. Они поют куплеты по очереди, лицом друг к другу: он — возбужденно притопывая, она — выставив вперед объемный бюст. Потом оба поворачиваются к публике, раскидывают руки в стороны и вместе поют припев: Котт' mein Schatz, котт' mein Schatz, in den Luna-Park! [28]

28

Пойдем, моя дорогая, пойдем, моя дорогая, пойдем и Луна-парк! (нем.)

— Хочешь? — спрашивает Ингеборг.

— Хочешь что?

— Ничего.

Она склоняется над Гербертом, который беспокойно ворочается в пеленках.

— Ты не собираешься ничего попробовать?

— Мне и так хорошо, главное, что мы вместе.

— Хотелось бы и мне так сказать.

В ее голосе слышны умоляющие нотки, но он не знает, как на них реагировать.

— Ингеборг, хочешь пива?

Она смотрит на него долгим взглядом. Вздыхает, прежде чем сказать:

— Мы можем себе это позволить?

— Быть может, ты пожалеешь, если откажешься.

— Я ни о чем не жалею, — отвечает она. — А ты?

От «Трясущейся лестницы» доносится чей-то крик, и Сань переводит взгляд на небо, где солнце уже начало клониться к закату и почти касается крон самых высоких деревьев. Жара спала, но Саню все равно приходится прищуриться в ярких закатных лучах. Он проводит пальцами по усам и поднимается на ноги.

Это победа, что он без всяких проблем может заказать, оплатить и получить напитки под полосатым навесом палатки. Что он может идти с двумя стаканами в руках, как любой другой свободный человек. Пиво теплое, но вкусное и утоляющее жажду. От него в голове тут же возникает пузырящаяся легкость. Можно вам представить владельца берлинского ресторана и отца семейства Саня Вун Суна? Но радужное чувство проходит слишком быстро. События восьмилетней давности не дальше от него, чем та сцена в паре метров от них, на которой выступали негры. Сань не позволяет себе погрузиться в тяжелые мысли и улыбается Ингеборг и детям. Он ведь ни о чем не жалеет. Его здоровье сильно пошатнулось с тех пор, как он ступил на берег Европы, а здесь, в этом парке он чувствует себя силачом, в спину которого вонзаются гвозди. Каждое мгновение этого дня возлагало на его грудь еще одну наковальню, наносило еще один удар молотом по его телу.

Сань сидит, положив ладони на колени, пустой стакан из-под пива стоит между его туфлями, но, когда вершины деревьев вспыхивают, словно угли костра, он вскакивает на ноги.

— Пошли.

Оге поднимается слишком медленно и неохотно, и Сань тянет его за руку. Он торопит Ингеборг с детьми и в спешке разбивает стакан. Собирает осколки, подгоняя остальных, и понимает, что это привлекает к ним больше внимания, чем за весь прошедший день. Он будто видит что-то, невидимое для остальных, будто вот-вот на них обрушится огромная волна и потопит всех, хотя совершенно спокойное озеро блестит закатным серебром. Это правда. Он знает, что грядет что-то ужасное. Сань торопит домашних; он взялся за коляску и быстро везет ее по дорожке, вьющейся между верхним рядом палаток. Ингеборг держит Арчи и Соню за руки. Оге бежит рядом, уставившись себе под ноги. Девочка хнычет, остальные молчат. Они изо всех сил торопятся уйти из этого так называемого парка аттракционов. Только когда Сань уголком глаза замечает маленькую палатку, он понимает, почему помчался в этом направлении. Он заметил эту палатку сразу, как вошел в парк, и запомнил юную пару, сидевшую неподвижно с прямыми спинами, улыбаясь и держась за руки, перед аппаратом, из-за которого виднелись только ноги и зад скрытого под покрывалом мужчины. Фотограф разбирает фоновую декорацию, камера уже снята с треноги.

— Закрыто, — говорит мужчина через плечо. — Приходите завтра.

Он продолжает скручивать в трубку пейзаж с нарисованным парком и Халензее, и на мгновение озеро кажется волной потопа, который поглощает все.

— Завтра нас тут не будет, — говорит Сань.

Он протягивает фотографу остаток денег. Тот оценивающе разглядывает нарядное, но вспотевшее и измученное семейство, потом заталкивает деньги в кармашек жилета и делает жест рукой в сторону подиума. Ингеборг смотрит на Саня большими изумленными глазами.

— На что мы жить-то будем?

Сань замечает, что она потеряла свой желтый полевой цветок. Он отводит прядку волос с ее лба двумя пальцами.

— Ты такая красивая.

Фотограф просит Ингеборг сесть на тяжелый полированный стул темного дерева с подлокотниками и резной спинкой. Герберт должен сидеть у нее на коленях, Арчи — стоять слева от стула. Соню и Оге усаживают на подушку в стиле рококо и скамеечку перед Санем. Позади них нет фона с пейзажем, там только темный, испачканный землей полог палатки. Сань думает, что так хорошо — будто они находятся вне этого мира.

— Прошу всех посмотреть сюда!

Когда фотограф под нимает локти под покрывалом, его руки становятся похожи на крылья большой птицы, длинный чудной клюв которой — фотоаппарат. Глядя прямо в этот клюв, Сань сознает, что весь день был несправедлив к Ингеборг и детям — торопил их, придирался к ним, чего обычно никогда не делал, а сам по большей части молчал и был не в своей тарелке. Вс< дело в том, что он не хотел привлекать ненужного внимания надеялся на то, что как можно меньше людей заметят китайскую семью, а ведь они прогуливались в парке наравне со всеми.

Поделиться с друзьями: