Дзен футбола и другие истории
Шрифт:
Если есть недостатки, то всегда отдельные. И как гарант незыблемого порядка в каждом выпуске новостей по русскому обычаю трижды показывают поцелуй Кремля: озабоченного Путина.
По старой памяти я привык считать однообразие тотальным. В мое время на одну советскую власть приходилась одна антисоветская. Собственно, от этой унылой арифметики я и сбежал в Америку. Одни говорят – за колбасой, другие – за свободой, третьи – за выбором, позволяющим выпасть из большой общей жизни в маленькую, но свою.
Я все прощаю американскому телевидению просто потому, что его много. Даже в дни национальных катастроф или празднеств американский телевизор оставляет лазейку для любителей пирогов и пышек, поклонников гольфа и покера, сторонников садоводства и однополой любви. Есть у нас даже звериный канал для моего сибирского кота Геродота, но он, перепутав полушария, интересуется только пингвинами.
ЖАЛОБЫ ТУРКА
Народовластие! – напрямик, как Штурман Жорж у Булгакова, врезался в склоку потомственный гусар и профессор. – Когда четыре пятых горячо поддерживают президента, демократия санкционирует диктатуру.
– За Брежнева голосовали 99 процентов, но мы же не считали выборы гласом народа.
– И зря. Vox populi – vox dei, а человеку там делать нечего.
Наш диалог разворачивался в декорациях, максимально приближенных к отечественным. В этом северном штате течет Русская речка, стоит малолюдная Москва, здесь водились Солженицыны, боровики и слависты.
Последние встречались чаще всего, во всяком случае – мне. Местные их не отличают от остальных, беззлобно терпя чужие ритуалы. Что не так просто.
Зимой еще ничего, а летом слависты тучами слетаются на костры, чтобы до рассвета петь сталинские песни. Музыку знают все, но только самые непримиримые помнят слова. Привыкнув называть Россию «совдепией», они не признают перемен, и никому – после Колчака – не верят. С молодежью у них нет ничего общего, кроме языка, конечно, – английского. С русским – безнадежно. Если письмо начинается «Уважаемый господин», его бросают, не читая ("Так, – учил меня секретарь Бунина Андрей Седых, – обращаются к лакеям, порядочному человеку пишут «многоуважаемый»). С литературой – не лучше. После Куприна все не в счет. Иногда, правда, исключение делается для Шолохова: все–таки – казак.
По понятным, увы, причинам их – удалых и хлебосольных – осталось немного. Но и уходят они с завидной решительностью. Один днем пригласил к ужину, а к вечеру умер.
– Где стол был яств, там гроб стоит, – твердо объявили домашние. Для покойного современником был скорее Державин, чем Евтушенко.
На место вымирающих приходит смена «бота–ющих по Дерриде». Они тоже поют сталинские песни, но не путаются только в припеве. Новую Россию они знают лучше, а любят ее еще меньше – по взаимности. Не покидавшие отечества коллеги не могут простить тем, кто на это решился, общего предмета занятий – родины.
Даже мне трудно не разделять негодование. Изучать Россию из–за границы – все равно, что тушить пожар по переписке.
Отжатая от свинцовых мерзостей культура поступает за рубеж готовой к употреблению (в диссертацию). Этот дистиллированный продукт удобен в обращении, но кому–то ведь приходилось расплачиваться за его производство. Природным иностранцам еще можно забыть их университетский комфорт, но свои слишком хорошо знают, от чего они избавились.
В принципе русская – как и любая другая – культура принадлежит каждому, кому нужна. Но на деле есть право первородства, которое эмигранты норовят увезти с собой вместе с чечевичной похлебкой.
Такое не может не раздражать. Поскольку у меня самого рыльце в пуху, я и не жалуюсь, только удивляюсь – силе чувств и непредсказуемости их выражения. Навещая Москву, я хожу как марсианин в прозрачном скафандре. Со мной говорят, всегда помня, откуда я приехал, и не совсем понимая, для чего.
Незнакомые беседу начинают дружелюбно:
– Как ты пристроился, новый американец? Старые друзья режут правду в глаза, хорошо хоть об Америке:
– Буш? Наелся груш?
Других вопросов не задают, да и на эти ответа не ждут, стремительно переходя к родным новостям о начальстве. Все, что надо знать об Америке, тут и без меня знают, остальное – от лукавого. Да я, честно сказать, и сам о ней забываю уже в Шереметьево – то ли была, то ли снилась. Россия – страна самодостаточная и центростремительная, чем она и напоминает мне Лимонова.
Я навестил его, когда тот жил в Париже наедине с портретом Дзержинского и фраком, ждущим нобелевской церемонии. Подробно поговорив о своих французских успехах, Эдик перебил себя из вежливости.
– Ну что мы все обо мне да обо мне. Как там у вас в Америке? Что говорят о Лимонове?
Примерно так рассуждает русская пресса, часто ошарашивающая меня заголовками вроде «Киркоров завоевывает Голливуд».
По–моему, эти патриотические утки – симптом геополитического невроза. Америка по–прежнему присутствует на дне национального сознания, но на поверхность всплывает лишь только тогда, когда американцы, сами об этом не догадываясь, горячо сопереживают русским интересам. Пусть любят, пусть не любят, пусть боятся, пусть жалеют, пусть завидуют, пусть презирают, пусть бранят, пусть учат, пусть игнорируют (конечно, демонстративно) – лишь бы помнили. Непереносимо одно забвение, которым Америка уязвляет чужую душу больше, чем всеми своими амбициями.
Когда Хрущев посетил Америку, Аджубей написал: «Москвичей будит радиозарядка, ньюйоркцев – урок русского языка».
Я сам в это верил, пока, к сожалению, не вырос – с помощью той же Америки, преподающей болезненный урок безразличия. Не только к нам, ко всем без исключения. Переводы составляют всего три процента от всех выходящих в стране книг. Да и их читают, чтобы узнать, за что иностранцы любят или – чаще – не любят американцев. Америка ведь тоже самодостаточна и эгоцентрична. Она тоже окружена зеркальными стенами. Ей тоже все равно, о чем говорят по ту сторону, если говорят не о ней. А между двумя не замечающими друг друга державами толпимся мы, ненужные свидетели унижения, твердо знающие, что Киркоров завоюет Голливуд только тогда, когда прилетит в Лос–Анджелес на летающей тарелке.
БЕСЫ: ОТЦЫ И ДЕТИ
За Достоевского я взялся, когда узнал, что Саддам Хусейн читал его перед арестом. Меня волнуют книги, к которым обращаются в минуты кризиса. Американцы обычно выбирают Библию, но это мало о чем говорит, потому что у многих, чему я иногда завидую, иных книг просто нету.
Другое дело – мой друг Пахомов, который взял с собой в больницу Ветхий завет, чтобы хоть перед концом понять насоливших ему евреев. Операция, впрочем, прошла успешно (для Пахомова, не евреев).
Не зная, какой роман отвлек Хусейна от последних минут свободной жизни, я остановился на «Бесах» – на «Идиота» Саддам был никак не похож.
Последний раз я читал «Бесов», когда был не старше Ставрогина. Теперь мне столько же лет, сколько было автору. Ровесников всегда читать интересней, но в юности их слишком мало, да и в старости немного, особенно – среди соотечественников. Так что приходится торопиться, на что Достоевский, собственно, и рассчитывал. Медленно его читать нельзя – как Акунина.