Дзен футбола и другие истории
Шрифт:
Книга ввергла меня в столбняк. Она была явно не о том, о чем мне всегда казалось. В пору юного инакомыслия у нас все знали, кого имел в виду Достоевский, но когда Политбюро исчезло, роман перестал быть пророческим. Бесы у Достоевского все–таки с направлением – идеалисты, готовые развалить державу, упразднив Бога. По–моему, в наше суровое время уже не осталось людей с такими широкими и непрактичными интересами. Разве что – Жириновский, но и он дает интервью «Плэйбою» за деньги.
Растеряв политическую актуальность, роман скукожился до детектива – с туманными мотивами и пейзажами: «Низкие мутные разорванные облака быстро неслись по холодному небу: очень было грустное утро».
Зато на месте романа идей прямо на моих удивленных глазах расцветала гениальная педагогическая комедия. Центральная фигура в романе вовсе не Ставрогин, которого ни один читатель не узнал бы на улице. Главный герой книги – учитель, Степан Трофимович Верхо–венский, воспитавший чуть не половину персонажей.
Написав свою версию «Отцов и детей», Достоевский схитрил: последних он ненавидит, первых – высмеивает. Но «отцов» он все–таки понимает лучше «детей», а любит уж точно больше. Хороший писатель знает, что лучший способ спрятать дорогие мысли от критиков – отдать их дуракам. В «Вишневом саде» глубже всех Гаев, в «Бесах» – Степан Трофимович. Только кто их слушает?
Взрослые герои «Бесов» (старыми их назвать у меня уже не поднимается рука) очаровательны своей беспомощностью. Кармазинов, в прозе которого «пищит в кустах русалка», губернатор Лембке, мастерящий игрушечную «кирху с прихожанами», Степан Трофимович, сочиняющий в глухой русской провинции «что–то из испанской истории», все они – последняя надежда нашей парниковой цивилизации. Только они и защищают ее от нового поколения, которое Достоевский зовет «бесами». Кошмар в том, что не только это, но каждое следующее поколение кажется предыдущему бесноватым.
Трагедия – в провале педагогических претензий, в невозможности эстафеты. Наследство пропадает втуне, ибо нажитое отцами добро оказывается злом в руках – и умах – детей. Либералы становятся террористами, шестидесятники – постмодернистами, правдоискатели – «Идущими вместе».
Проверить Достоевского мне помог несчастный случай: я напечатался в одном молодежном журнале, выходящем в Бруклине.
– Смена растет, – с отцовской грустью сказал я себе, разворачивая бандероль со свежим номером.
Журнал открывал портрет его лучшего автора – девушки с тяжелой судьбой и челюстью. Поэма ее называлась решительно: «Стань раком».
– Метемпсихоз? – осторожно подумал я. – Оригинально: в этой жизни – человек, в той – членистоногое.
Раками, однако, в стихах не пахло. Даже о пиве ничего не было, но на встречу с подписчиками я все же пришел.
– Легко ли быть молодым? – усыплял я бдительность сакраментальным вопросом, жалея, что не задал его Подниексу еще тогда, когда латышский портвейн мешал нам обоим решить эту проблему.
Оглядев с кафедры собравшихся, я увидел то, чего ждал: молодежь с голодными глазами – в зале усердно жевали. (В Америке, где аппетит считают болезнью, все едят беспрерывно, как бактерии.)
– Что рассказать вам, молодые друзья? – спросил я, надеясь скрыть отвращение.
– Что–нибудь.
– «Из испанской истории», – вспомнил я Степана Трофимовича, и стал объяснять про китайцев.
Трое ушли курить уже на Лао–цзы. Конфуций был немногим моложе, но его не дождались еще пятеро. Плюнув на подробности, я перескочил от дзен–буддизма к суши, опустив кама–сутру, чтоб не составлять конкуренцию поэтессе с челюстью.
Запыхавшись от разбега, я поправил бесспорно лишний галстук и предложил задавать вопросы. Их не было.
– Давайте, коллеги, – малодушно соврал я, – обсудим, поспорим.
Наконец, самый стеснительный не выдержал паузы:
– Скажите, пожалуйста, почему у вас очки на веревочке?
– Чтоб не падали, – ответил я, но бесы меня уже не слушали.
ЖИТЬ СТАЛО ЛУЧШЕ, ЖИТЬ СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ
Когда в суровом 90–м году я попал к питерским друзьям, Ленинград выглядел не лучше, чем в блокаду. Свет в витринах не горел, но смотреть все равно было не на что. Быстро освоившись с сиротливыми окрестностями, мы пришли в гости, набив портфель базарным продуктом. И правильно сделали. Хозяйка прямо растерялась:
– Мы не миллионеры, чтобы есть яйца! Несколько лет спустя, наученный опытом, я посетил тот же дом уже не с портфелем, а с мешком, но меня справедливо сочли неопасным идиотом, запуганным в Америке. На этот раз хозяйка, чтобы замять неловкость, пустилась в откровенность:
– В Париж едем – надеть нечего. Навещая только русские столицы, я не знаю, как живет провинция. Говорят – ужасно.
– Дети к поездам выходят – хлеба просят, – уже который год рассказывает одна москвичка, циркулируя между Нью–Йорком и Лос–Анджелесом. Меня, правда, смущает, что в Америку поезда не ходят, и железную дорогу она видела только в детстве.
Я не берусь судить о других, но с моими знакомыми такое бывает. Чем круче катится жизнь, тем она выглядит наряднее: раньше на даче растили укроп, теперь – чайные розы. А ведь знакомые у меня те же – интеллигентная рвань, разве что пьют реже, предпочитая французское.
Еще в школьном учебнике меня удивляла парадоксальная эволюция общественных формаций. Каждая перемена к относительно лучшему вела к абсолютному обнищанию трудовой массы. Помня причуды родной диалектики, я понимаю, что говорить об этом не принято, но все–таки скажу: жить стало лучше, и уж точно – веселей. Один Жванецкий чего стоит.
– Не чуешь ты, инородец, боли народной, – печалится расчетливый Пахомов, даже в Квин–се знающий, почем фунт чужого лиха.
– Ну а ты за кого бы голосовал?
– За Ку–Клукс–Клан.
– О вкусах не спорят, – выкручиваюсь я, норовя остаться при своем мнении.
Когда революция идет так давно, уже все равно, чем она кончится – лишь бы сохранился вымученный статус–кво. Жизнь прорастает сквозь всякий режим, который не выдергивает ее с корнем. Ей, в сущности, все равно и как избирается власть, и как она называется – хоть горшком, лишь бы в печь не сажала.
Труднее всего с этим примириться интеллигенции, но и она справится. Только не сразу.
Перед выборами в Думу я все спрашивал:
– Скажите, сколько там будет наших?
– Треть, – твердо отвечали мне сведущие люди, – плюс–минус – два процента.
Итоги им были известны заранее по голосованию в Интернете.
Президентом я уже не так интересовался. Голоса считали среди московских абонентов мобильных телефонов. Выходило – Ходорковский.
– Раз мы страшно далеки от народа, пусть он пеняет на себя, – с облегчением решил отстраненный от дел умственный класс.