Если бы не моя малышка
Шрифт:
Холлоран пожимает плечами, без осуждения: — Сомневаюсь, что он может быть честен, когда влюблён в тебя.
Моё лицо невольно искажается, а уголки его губ дёргаются.
— Что? — прищуриваюсь я.
Он выглядит довольным. — Я ничего не сказал.
— Давай, — настаиваю. — Ты же начал играть в терапевта.
— Просто жалко парня. Он мучается.
— Господи, — стону я. — Я не знала, что ему больно!
— Конечно, не знала. И никто тебя не обвиняет. Он прячет чувства, потому что лучше иметь хоть часть тебя, чем совсем ничего. Это ужасно. Ему больно, он не знает, как с тобой говорить, и вот — злится на секстинг. Но в его машине нет тормозов. Он не может разлюбить. Да и не захочет, даже если сможет. В этом и есть красота — спрятанная в страдании.
— Вау, — я не удерживаюсь от улыбки. — Вдохновляюще. Что дальше? Они могут отнять у нас жизнь, но не свободу?
Холлоран по-настоящему смеётся. Впервые на моей памяти. Смех у него хрипловатый, искренний, вырывается из груди как случайность. Белые зубы, изгиб губ, тёплые морщинки у глаз — всё вместе просто преступно красиво. Такой смех вообще должен быть вне закона.
— Это Шотландия7, — говорит он.
— Что угодно, — бурчу я, с трудом сдерживая улыбку. — Суть ты понял. Всё это фальшь.
Глаза Холлорана расширяются: — Фальшь?
— Ну да. Люди помешаны на важности романтической любви, а потом используют её как оправдание для всего — от измен до того, чтобы заставлять одиноких женщин чувствовать себя никчёмными на праздники. Посмотри, что твоя драгоценная любовь прямо сейчас делает с нормальной дружбой.
— Справедливо, — кивает он. — Но ни страдания твоего бывшего-начальника, ни патриархальное давление на женщин, вынуждающее их жениться — не совсем то, во что я так страстно верю.
— А во что тогда? В родственные души? В судьбу? Ну давай.
— Не-е, ничего такого. Ни эфемерных призраков, ни приторной мистики. — Он пожимает плечами. — А как же Шекспир, Оскар Уайльд, Джейн Остин, не знаю… Нора Эфрон? Не думаю, что это случайность, что величайшее искусство и литература со времён древности вдохновлены сложной, всепоглощающей, чёртовой рапсодией романтической любви.
Я закатываю глаза, но чувствую, как внутри всё теплеет. Люди у нас так не говорят. Мне кажется, нигде так не говорят.
— Понятно. Безнадёжный романтик.
Его взгляд смягчается. — Признаю, я подвержен любовной хандре. И, пожалуй, изредка — мучительному томлению. А ты?
— А я что?
— Ты никогда не была влюблена?
Я качаю головой, готовая к тому, что он скажет, будто я упускаю что-то великое, или что я слишком молода. Контраргумент про окситоцин уже наготове.
Но он лишь произносит: — А.
В нём столько мягкости. Редко встретишь мужчин, которые не воспринимают спор с женщиной как прелюдию.
— А зачем тебе, кстати, ручка? — спрашиваю, кивнув на блокнот.
Он всё ещё стоит, прислонившись к стене напротив, и мне приходится чуть задирать голову, чтобы смотреть ему в глаза.
— Песня пришла в голову, когда я засыпал. Захотел записать, а в комнате ни одной ручки.
Я смотрю на телефон и стараюсь не ахнуть при виде цифр — 1:37 ночи. — Ты что, сова?
Холлоран снова смеётся, и у меня возникает странное желание собрать весь его смех в шкатулку и спрятать где-нибудь в саду.
— Я лучше работаю, когда тихо и никто не мешает. Кроме, разве что, бойких бывших девушек, конечно.
На секунду я замираю, прежде чем понимаю, что он подшучивает. И едва сдерживаю идиотскую, девчачью улыбку.
— Сам бы на себя посмотрел, — фыркаю я, прищурившись. — Все твои песни про… — Я поднимаю брови: ну ты понял.
Улыбка Холлорана могла бы поджечь меня, как спичку.
— Да неужели?
— Брось, — смеюсь я, чувствуя, как краснею. — Ты ведь понимаешь, что творишь. Девчонки по всей стране страдают от туннельного синдрома8 из-за тебя.
Холлоран давится воздухом от ужаса, и я не могу перестать смеяться. Он чертовски мил, когда теряется.
— Господи, — бормочет он, задыхаясь. — Я бы щедро заплатил, чтобы выкинуть это из головы.
— Это факт. Для большинства женщин ты — секс-бог. И что ты собираешься делать со всей этой ответственностью?
На фоне тихого гудения льдогенератора Холлоран задумчиво проводит рукой по губам.
— Сломаюсь под тяжестью невозможных ожиданий?
Слишком скромный. Слишком обаятельный. Слишком талантливый.
Яркий свет в коридоре отбрасывает тени на его челюсть и грудь, и я не могу не проследить взглядом по этой линии. Кажется, мой халат сам пытается сползти с меня.
— Мне не стыдно писать песни о любви, — наконец говорит он. — Это чувство не менее мощное, чем всё остальное, о чём я мог бы петь.
Я никогда не думала об этом именно так, но, честно говоря, нетрудно представить, что у Холлорана в этом плане всё гораздо интереснее, чем у меня.
— Что меня забавляет, — продолжает он, — так это то, как часто люди принимают мои песни не о сексе за песни о сексе, и наоборот. Не то чтобы меня это сильно беспокоило.
— Правда? — я вспоминаю те строки, от которых мне стало жарко в автобусе. — Например, «Consume My Heart Away»?
— Нет, — качает он головой. — По крайней мере, не для меня. Хотя, по сути, песня завершается только тогда, когда её слышит слушатель, верно? Только он придаёт ей смысл.
— Наверное, — говорю я, обдумывая его слова. Никогда не смотрела на музыку так, будто слушатель — это последний штрих к произведению. — Можно спросить, о чём она тогда? Если не про… намёки?
В его глазах мелькает озорной блеск.
— Не имею ни малейшего представления, о какой песне вы говорите, мисс.
Я думаю процитировать слова, но это кажется слишком личным. Поэтому просто пою — мой голос под гул льдогенератора звучит почти шёпотом:
— Когда она встретила меня впервые, чисты были замыслы мои, просты, живые. Семена, что я сеял, — сад, а сеть, что я бросил, — приманкой.
Голос Холлорана хрипнет.
— Продолжай. — Он произносит это так, будто не контролирует собственные слова.
Я чувствую себя совершенно обнажённой в этом ярком коридоре, без инструмента, без защиты, и всё же пою дальше: