"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
— Владимир… посмотри на меня.
— Ну?
— Ты можешь остановиться? Хоть немного?
— Нет, — сказал он честно. — Если остановлюсь — всё рухнет. Всё. И я тоже.
— А ты уже рушишься, — прошептала она.
— Я… — он запнулся. — Я не знаю, что делать.
— Я знаю, — сказала Кира. — Сейчас — умойся. Хоть это сделай.
— Останься, — сказал он. — Пока.
Она медленно, почти неуверенно, отпустила полог шатра — ткань скользнула меж пальцев, мягко опустилась, закрывая им обоим путь к ночи и чужим голосам. Она осталась внутри, не двинулась к выходу, не позволила себе сбежать в прохладный воздух, где легче дышать и легче забыть всё, что было между ними за этот день и за многие ночи.
Он стоял у бадьи — спина напряжённая, плечи сведены, будто не хватало сил выпрямиться. Голова опущена, взгляд утонул где-то в мутной воде, что розовела на ладонях. Кровь — его или чужая — растворялась в воде, тянулась тонкими нитями по костяшкам пальцев, исчезала на дне. Владимир не смотрел на неё, но чувствовал: по тому, как воздух менялся в шатре, как шаги отдавались в полу, как напряжение заполняло каждую складку на его рубахе.
Кира смотрела на него долго — не как на врага, не как на князя, не как на того, кто ломает чужие жизни. Она смотрела, видя за этим силуэтом и того мальчишку, что когда-то смеялся, и мужчину, который терял себя день за днём. В её взгляде не было страха, но было знание — тяжёлое, обречённое, трезвое.
Разрыв уже произошёл: всё, что было возможным, осталось в прошлом, где-то в другой жизни, за чертой, которую они оба перешли не сразу, но перешли навсегда. И всё же — именно сейчас, в этой неуютной тишине, между звоном стали и шелестом ткани, Владимир ещё способен видеть в ней человека, а не лишь тень собственных ошибок, не жертву, не врага.
Это был миг, когда она могла остаться настоящей, живой, — просто быть, просто стоять рядом, просто дышать в этом шатре, где всё ещё пахло смертью и железом, но на мгновение можно было не бояться быть собой.
Глава 81. Бросок жребия
Холм гудел низко и протяжно, как открытая рана, над которой склонились не люди, а сама злобная тьма. Земля, взрытая сотнями шагов и пролита кровью, потемнела — глина стала вязкой, тянулась к ногам, цеплялась за пятки, будто не хотела отпускать никого. Влажные пятна сливались в чёрные лужицы, а дым от костров резал глаза, застревал в гортани так, что каждый вдох был мукой.
Толпа стояла тесной, тяжёлой стеной — плечо к плечу, затылок к затылку. Люди не смотрели друг на друга, не обменивались словами. Даже дыхание стало неглубоким — как будто боялись, что любой звук, любое движение привлечёт чужой, опасный взгляд, и судьба повернётся к ним самой тёмной стороной.
Жрецы Перуна ходили по кругу, как по заранее вычерченному пути. Белые одежды их на подоле уже стали буро-красными, хлюпали по сырой траве, где кровь перемешалась с землёй. На лицах не было ни жалости, ни страха, только странная затянутая сосредоточенность — почти отрешённая, будто сами они были не людьми, а воплощением древнего ритуала, исполнителями чужой воли.
Старший жрец поднял руку. Его ладонь была крупная, жилистая, с потёками грязи между пальцами. Он молчал до тех пор, пока шум не стих окончательно, пока каждый шорох, каждый всхлип не замер где-то в груди у стоящих внизу. Только ветер шевелил дым, гонял искры вдоль рядов людей.
— Сейчас бросим жребий, — протянул он, голос его был низким, вкрадчивым, будто он не говорил, а заманивал, манил к чему-то неизбежному. — Перун укажет тех, чья кровь укрепит Киев.
В толпе кто-то вздрогнул, плечи сжались. Несколько женщин тихо, почти беззвучно всхлипнули, прижимая детей ближе к груди, словно можно спрятать их в складках одежды, увести за собственную спину. Мужчины опустили взгляды, стараясь не встретиться ни с жрецами, ни друг с другом, ни даже с глазами детей.
— Только бы не на наших… только бы… — прошептал один, едва слышно, с отчаянием, будто молился.
Рядом стоящий резко дёрнул его за локоть, огрызнулся:
— Тише! Слышат же… заткнись.
Старший жрец не торопился. Он вынес вперёд деревянный ларец — резной, тёмный от времени, украшенный грубыми линиями и пятнами крови. Внутри перекатывались костяные бруски — жребии, потемневшие, отполированные десятками рук, нашёптываниями и страхами. Старший открыл крышку, поднял один из брусков высоко, чтобы видели все. На белой, свежей кости резко выступала руна — зигзаг, как молния, грубо вырезанный ножом.
Второй жрец, молодой, с лицом измождённым, с глазами, в которых горел не свет — жар, огонь, жажда — подхватил слова:
— Перун не ошибается, — голос его был громкий, отрывистый, с каждой фразой в нём звучала особая уверенность. — Кто будет отмечен руной — тот избран.
В толпе кто-то хрипло переспросил, больше для себя:
— Избран…
Смех в голосе был нервный, сорванный, и сразу захлебнулся — страх сомкнулся на горле, не дал досказать.
Жрец поднял ларец выше, так, чтобы даже дальние ряды видели, как перекатываются в нём жребии. Рука дрожала едва заметно, от усталости или от силы обряда. Он встряхнул ларец, и костяные бруски загремели друг о друга.
Этот звук был сухой, жестокий, как треск ломающихся пальцев, как стук костей о камень, как предчувствие беды, которое гуляло над холмом, не находя выхода ни в крик, ни в молитву.
Дым сгустился. Люди, казалось, перестали дышать вовсе.
Толпа замерла, будто в ожидании грома. Все взгляды метались — кто-то искал глазами знакомых, кто-то прятал лицо в рукавах, кто-то шептал проклятия или молитвы, сам не зная, на чью сторону станет удача. Дым стелился низко, захватывал дыхание, по лицам тек пот, слёзы, и только шепот множился в этой напряжённой тишине.
— Подходят те, кто принял новую веру, — объявил жрец, перекрывая гул, его голос пробивал любой ропот. — Все, кто отвернулся от богов отцов.
Слова эти прошли сквозь толпу, как сухой порыв по скошенному полю: волна возмущения, страха, недоумения. Люди оборачивались, тянулись друг к другу — на лицах замерло не то удивление, не то ужас.
— Что? Кого? Зачем? — посыпались сбивчивые голоса отовсюду, будто никто не ожидал услышать свой приговор прямо в этот момент.
— Я ж просто слушал… я ничего… — молодой парень из задних рядов пятился назад, плечи у него мелко дрожали, глаза метались. Кто-то подался следом, прятался за чужие спины.
Жрец же не терпел отступления. — Христиане выйдут, — повторил он, и голос его стал железным, как нож, в котором не было ни тени сомнения.
Толпа, неуверенно, но покорно, начала расступаться. Воздух загустел, в каждом движении читался страх: быть отмеченным взглядом, быть выведенным вперёд, быть «не таким». Появился просвет, и в этом просвете стало видно сразу нескольких.
Первым вышел Феодор — варяг, высокий, крепкий, плечи широкие, борода тёмная, взгляд прямой. Он не прятался, не опускал головы, не искал защиты в толпе. Спокойно, не спеша, он шагнул вперёд и положил руку на плечо сына — крепко, будто этот жест сам по себе был оберегом.