Февраль - кривые дороги
Шрифт:
Она вернулась в хату, легла, но так и не заснула до самого утра, а все ворочалась и вздыхала. Проснулась Нанка:
— Ты чего, мам?
— Хлеб пропадает. Поляжет весь, как его уберешь?
Нанка пододвинулась ближе к матери, потерлась носом о ее щеку. Потом вздохнула и сказала:
— А знаешь, мам, лучше б агрономов совсем-совсем не было.
— Это ж еще почему? — удивилась Васильевна.
— Тогда б ты дома была. Никуда б не ходила. А хлеб все равно пропадет, правдашки?
— Нет, не правдашки. Нельзя допустить, чтоб пропал. Что мы есть с тобой будем?
И Васильевна начала собираться.
Нанка поднялась с постели.
— Ты куда? Какой дождь льет.
— Пойду в поле.
— Ага, — сказала Нанка, — а в город?
— Ах да. Мы же в город с тобой собирались. Форму тебе покупать. Ну, ничего, дочуш, вот закончим с уборкой…
Нанка всхлипнула:
— Ты уже сколько разов говорила… Закончим сеять… Закончим с уборкой…
— Замолчи! Не перечь матери!
Васильевна больно дернула ее за косу, но тотчас же и пожалела.
— Тогда денег не было, — пояснила она. — А ты уж сразу перечить.
В глазах у Нанки стояли слезы, но взгляд их был суров и непримирим.
— Нет, буду перечить! Зачем обманываешь?
— Ну, ладно, — сказала Васильевна и поцеловала Нанку в макушку, — угомонись. Завтра поедем. Вот увижу председателя — попрошу выходной. Ну, поспи, еще рано.
Она надела плащ, сапоги, выпила кружку молока, но, когда уже подходила к двери, обернулась. Нанка привстала на кровати: вдруг мать передумала?
— Кур не забудь покормить, — сказала Васильевна и засмеялась, подмигнула Нанке: — Ох и теща из тебя выйдет! Зверь, а не теща.
Дождь уже стал стихать. А когда она вышла за околицу, и совсем перестал. Солнце вставало над лесом яркое, чистое. Васильевна шагала широко, торопилась. Вот и Дарьина лощина. Здесь у старой кривой вербы была криница. Она вся заросла травой, потому что никто теперь не брал из нее воду — деревня отодвинулась ближе к речке.
Васильевна опустилась на колени и зачерпнула в пригоршню воды. Вода была холодной-холодной. А из темной глубины криницы поднимались на поверхность пузырьки и лопались. Васильевна напилась, хоть пить и не хотелось, а так, чтоб успокоиться. И зашагала дальше. По дороге она еще вспомнила, что не подоила корову, ну да ладно, Нанка как-нибудь выдоит, только б не забыла привязать ее — корова-то бодучая. Сапоги утопали в грязи, она с трудом вытаскивала их, потому что началась пахота, и, лишь выбравшись на межу, Васильевна облегченно вздохнула. Остановилась, хотела снять плащ и вдруг ощутила, как в груди что-то резко и больно кольнуло. «Что это? — удивленно подумала она. — Неуж ночью на крыльце простыла?» Боль внутри росла, словно там кто-то заводил пружину. Приложив руку к груди, Васильевна ждала, когда же это кончится. Но пружина все закручивалась. Ослабли вдруг ноги, и она опустилась наземь. Отдохнуть, отдохнуть! Хоть немножко. Больше она ни о чем не думала и ничего не хотела, только бы отдохнуть.
С земли поднимался пар, это солнце сушило ее, и пахло поджаристым хлебом, а небо висело высоко-высоко, далекое и немое.
Васильевна с тоской и болью глянула в это небо и закрыла глаза.
Здесь же, на меже, ее и нашел Сережка, случайно нашел, когда возвращался с охоты. Шел мокрым лугом, беззаботно посвистывая, и вдруг увидел валяющийся на меже знакомый плащ.
— Эй, агроном, вставай, хватит придуриваться! Слышишь, вставай, а то как стрельну!
Васильевна не двигалась, и тогда Сережка, вскинув ружье, выстрелил вверх раз и другой. Он хотел испугать ее, но она не шевельнулась, и тогда он сам испугался.
— Васильевна, что ты? Да что с тобой?
Он тряс ее за плечи, умолял, ругался, пока не понял, что все это бесполезно.
ХОРОНИЛИ ВАСИЛЬЕВНУ ВСЕЙ ДЕРЕВНЕЙ. Просторный гроб из сырых сосновых досок стоял посреди хаты, а рядом с ним на скамеечке сидела Нанка и с удивлением разглядывала всех, кто подходил к гробу поголосить. Голосили бабы и в одиночку, и все хором, но всех забивал переливчатый голос бабки Акулины:
— «Ой, ластушка ты наша перелетная! И куда ж ты от нас улетела, на кого свою крошку покинула?»
Нанка, конечно, и не подозревала, что девяностолетняя бабка Акулина голосила о ней, о Нанке, и жалела ее. Как раз в эту минуту она засмотрелась на сережку в стареньком бабкином ухе. Сережка была серебряная, с красненьким камешком, и, когда бабка Акулина встряхивала головой, сережка будто загоралась, как уголек на загнетке.
За спиной у бабки Акулины Нанка увидела Лину, та стояла, держась рукой за гроб, но не плакала, только глаза блестели, будто и хотели заплакать, а слез почему-то не было. «Она, наверно, есть хочет», — подумала Нанка, да и сама она тоже проголодалась. Как вчера пообедали, так и забыли про еду, хоть есть-то, правда, все равно было нечего — печку-то сегодня не топили. Нанка огляделась: бабы все причитали, и только мать лежала молча в большом белом ящике и была какая-то странная, будто и не мать это, а вовсе другой кто. Нанке так стало жаль ее, а что делать, чтоб помочь матери, она не знала, и потому тоже заплакала. Подошла Лина, взяла Нанку за руку и отвела к окну.
Гроб подняли на руках и понесли, а следом за ним венки, орден на красной подушечке.
Оркестр, который приехал вместе с председателем, заиграл похоронный марш, и вся деревня медленным шагом двинулась вслед за гробом на кладбище.
И как-то так случилось, что в суматохе, в волнении никто не вспомнил о Нанке, даже Лина, и она осталась в хате одна. Она ничего не понимала. Председатель приехал, музыка заиграла, маму куда-то понесли. Стояла посреди хаты, глядя на разбросанные вокруг цветы, и не знала, что ей делать: то ли бежать вслед за всеми на улицу, то ли в хате убрать. Вон сколько понасорили! Она немного подумала, взяла веник и стала подметать пол.
НОЧЬ ЭТА БЫЛА УДИВИТЕЛЬНО ДУШНОЙ. Шелестел под окном тополь. Нанка сладко сопела, подтянув к животу коленки, а Лина лежала и глядела в темноту широко открытыми глазами. А кто-то далеко-далеко пел песню:
Догорай, гори, моя лучина, Догорю с тобой и я.Лина вспомнила, как пела ее Васильевна в тот первый день ее приезда. А Нанка тихо ей подтягивала.
Она обняла Нанку, сонную, прижала к себе, чувствуя, как гулко бьется под рукой ее сердечко. Та забормотала что-то во сне про козла, про Колькину рогатку, чмокнула несколько раз губами, будто кого-то поцеловала, потом ясно и громко сказала:
— Смотри, солнце в ведре купается.
— Ты о чем, Нанка?
Лина думала, что Нанка проснулась, но она повернулась на другой бок, подложила под щеку ладошку и снова засопела.
А Лина лежала рядом с ней и все думала, думала.
Разбудил ее громкоговоритель. Его только вчера повесили на столбе посреди деревенской площади, чтоб с утра уже опробовать.
— Говорит колхозный радиоузел. Говорит колхозный радиоузел. С добрым утром, товарищи! И с началом жатвы!
Еще не открывая глаз, Лина протянула руку и пошарила по подушке: Нанки на постели не было.
Где же она?
Накинув на плечи халат, Лина с бьющимся сердцем выскочила на крыльцо. В глаза горячо и ярко ударило солнце, так что пришлось загородиться от него рукой, но когда она отняла руку, то увидела идущую по дороге машину и Нанку, которая босиком, в одном сарафане с оторванным плечиком, бежала за машиной и кричала:
— Сережка, погоди! Сережка-а!
Сережка не слышал, и машина все набирала и набирала ход. Тогда Нанка на бегу подхватила с дороги камень и со злостью запустила им в машину.