Гнилые болота
Шрифт:
Таковъ былъ человкъ, подошедшій къ Розенкампфу.
— Пойдемте, Розенкампфъ, со мною: вы видите, что они сами не знаютъ, чего хотятъ, — сказалъ Воротницынъ и, взявъ подъ руку Розенкампфа, вывелъ его изъ среды школьниковъ, испуганныхъ угрозою.
Они знали, что директоръ любитъ Воротницына.
Когда я увидалъ, что Розенкампфъ спасенъ отъ побоевъ, то у меня какъ гора свалилась съ сердца. Къ двумъ часамъ вс ученики собрались въ классъ. Пришли Воротницынъ и Розенкампфъ, они разговаривали между собою: первый засунулъ, по своему обыкновенію, руку за жилетъ и былъ необыкновенно оживленъ, какъ будто радуясь находк понятливаго слушателя: второй наружно оправился отъ недавнихъ тревогъ, слушалъ со вниманіемъ своего новаго знакомца, и на его лиц блуждала улыбка. Ихъ, разумется, никто не задвалъ, и скоро вс забыли о сцен на двор и обо всхъ глупостяхъ, случившихся въ послднее время: не забылъ о нихъ только я. Я безвозвратно потерялъ друга и стоялъ совершенно одиноко среди школы; я слишкомъ много и долго ломался, чтобы сойтись теперь съ кмъ-нибудь порядочнымъ, а порядочныхъ-то людей было всего только трое въ нашемъ класс: Воротницынъ, Калининъ и Розенкампфъ, — они не любили, не могли любить меня.
Настали дни моего испытанія, тяжелые дни…
Много лтъ прошло со времени этихъ событій моей дтской жизни, но воспоминаніе о нихъ навсегда осталось въ моей памяти, и если при мн осуждаютъ пустыхъ и дурныхъ людей, то мн становится и грустно, и тяжело. Дурные люди! пустые люди! кричимъ мы вс. А какъ росли, какъ воспитывались эти пустые и дурные люди? Не ожесточали ли ихъ тысячи мелкихъ и грязныхъ непріятностей, не вела ли ихъ нерадивая школа къ врной погибели? Обращала она все свое вниманіе на вншнюю, лицевую сторону нравственности дтей и отворачивалась отъ ихъ внутренней жизни. Ни одинъ гувернеръ, ни одинъ учитель не знали, что длалось въ дтскихъ кружкахъ, покуда дти не дрались и не шумли; ни одинъ не сдлался другомъ дтей, чтобы честно развить ихъ убжденія и характеры, указать на прямыя отношенія людей другъ къ другу. Воображали учителя и гувернеры, что для развитія дтскихъ характеровъ вполн достаточно прописныхъ сентенцій пошленькаго свойства, и выходили дти изстрадавшимися, изолгавшимися, негодными для общества личностями, дурными и пустыми людьми. Многіе ли спаслись? Глядя на бдныхъ дтей, невольно сжимается сердце и срывается съ языка безотрадное слово: «горе!»
XVII
Тяжелые дни
Настали мои тяжелые дни.
Моя наружность казалась здоровою, мои отношенія ко всмъ окружающимъ были не слишкомъ чувствительны и нжны. Но и то, и другое былъ чистйшій оптическій обманъ. Я былъ болзненный и нервный мальчикъ; любовь моя была глубока и сильна; разъ полюбивъ человка, я уже не могъ его разлюбить. Я могъ на него сердиться, могъ ненавидть его проступки, но любовь къ нему не прождала; она являлась какъ бы отплатою за прошедшія счастливыя минуты, доставленныя мн этимъ человкомъ. Но доказывать свои чувства я не умлъ. Въ нашей мщанской семь атому нельзя было научиться; ни мать, ни отецъ не любили словесныхъ нжностей и рчистыхъ изъявленій чувствъ; они слишкомъ врили другъ въ друга, чтобы прибгать къ этимъ ничего не значащимъ подогрваньямъ любви. Только въ самыя горькія минуты ободряли одно ласковое немногословное утшеніе постигнутаго горемъ члена семьи. Такимъ выросъ и я. Подъ наружною пустотою таилась мн та простая русская нравственность и гордость, которою были такъ богато одарены мои родители. Я могъ длать ошибки, могъ закружиться, увлеченный мишурнымъ блескомъ и ложнымъ самолюбіемъ, но время отрезвленія должно было придти непремнно, и для этого требовался только сильный вншній толчокъ. У людей, идущихъ по ложной дорог, не бываетъ недостатка въ такихъ толчкахъ. Теперь я отрезвился и, разумется, этотъ періодъ моей жизни не провелъ я спокойно. Я волновался постоянно. Сперва начало работать мое горячее воображеніе; рисовались страшныя картины моей конечной гибели, потомъ представлялся мн торжественный день примиренія съ Розенкампфомъ. Но этотъ день не наставалъ, и я сталъ спрашивать себя: можетъ ли онъ наступить? Умъ въ первый разъ смло задалъ себ вопросъ и такъ же смло разршилъ его. Оказалось: помириться нельзя; мой старый другъ долженъ считать меня пустымъ мальчишкою. Я твердо произнесъ надъ собой этотъ приговоръ и тотчасъ же задалъ себ новые вопросы: точно ли я пустой мальчишка? не могу ли я быть лучшимъ? Возникла мучительная внутренняя борьба. То топталъ я себя въ грязь, то доказывалъ себ возможность возрожденія. «Ты стыдился своего честнаго отца, — говорилъ мн тайныя голосъ, — ты хвасталъ своимъ самолюбіемъ и между тмъ плясалъ на балахъ, жалъ руки важныхъ дтей, которыя смялись надъ тобой въ глаза теб; ты лгалъ въ школ, называя этихъ дтей своими друзьями; ты ненавидлъ науку и учился изъ желанія быть первымъ, блестть: теперь ты не учишься, потому что блестть нельзя: дти-товарищи знаютъ, что ты прикидывался барчонкомъ, и смются надъ тобой: ты говорилъ о своей любви къ другу и, обидвъ его, не пошелъ къ нему съ извиненіемъ, почти ругалъ его съ другими школьниками. Гд же тутъ самолюбіе? Гд доказательства, что ты не пустой и не глупый мальчишка?» — «Не врь этимъ упрекамъ, — говорилъ другой тайный голосъ, ты ненавидишь свое прошлое, значить, ты можешь исправиться». И ни одного указанія, куда мн идти, ни одного наставленія, какъ исправиться, не прибавлялъ этотъ второй тайный голосъ!.. На всю эту внутреннюю ломку уходили часы и дни, и тратилось время ученья. Я быстро падалъ въ отмткахъ учителей и уже не былъ первымъ по классу. Новая причина волненій и стараній не думать ни о чемъ и только учиться, учиться и учиться. Но тайный, ободряющій голосъ слышался мн снова: «ученье не уйдетъ, а желаніе исправить себя можетъ пройти, успхъ въ учень лишь закружитъ твою голову, прежде чмъ ты исправишься, думай!» «А что скажетъ отецъ, если я не перейду въ слдующій классъ?» Эта мысль стала мучить меня и днемъ, и ночью. Душевныя пытки, работа ума, неудачи въ учень съдали мое здоровье; я худлъ, голова горла.
— Здоровъ ли ты, Александръ? — какъ-то спросилъ меня отецъ, щупая мою голову. — У тебя голова горяча, ты похудлъ.
— Нтъ, я здоровъ, — отвчалъ я.
— Отчего же ты постоянно скученъ?
— Мое ученье идетъ плохо.
— Если не отъ лни, то не бда.
— Но я не перейду въ слдующій классъ.
— И это не бда; сиди хоть три года въ одномъ класс, но учись: ты только ученьемъ можешь пробить себ путь.
— Я это знаю; но теперь я не могу учиться; я стараюсь, и все-таки не знаю своихъ уроковъ.
— Подожди, отдохни. Если ты стараешься, то когда-нибудь добьешься и до исполненія своего желанія. Ты много въ комнат сидишь, мало играешь. Рзвись съ товарищами, разсй скуку.
— Товарищи мн не по душ; они скверные мальчишки.
— Не рано ли ты начинаешь судить людей? — серьезно и строго замтилъ отецъ. — Ты прежде этого не говорилъ. А что твой другъ?
— Не говори мн о немъ, отецъ.
На минуту мы замолчали.
— Ты мн сказалъ, — началъ я:- что не разсердишься, если я не перейду въ слдующій классъ, и я буду спокойне. На будущій годъ я надюсь наверстать потерянное время.
— Хорошо; длай, какъ знаешь. — Отецъ помолчалъ. — Нтъ ли у тебя какихъ-нибудь вопросовъ, мыслей, съ которыми не можешь справиться одинъ? Не нужна ли моя помощь, я теб помогу.
Въ его голос было какое-то дрожанье.
— Есть они, да я одинъ съ ними справлюсь. Спасибо теб.
Отецъ любовно посмотрть на меня.
— Будь же твердъ! Я за тебя не боюсь, ты мой сынъ.
Онъ сдлалъ удареніе на слов: «мой» и спокойно принялся строгать доски.
Посл разговора съ отцомъ я сталъ покойне, но ученье шло не лучше. Отвчая уроки, я краснлъ, путался и сбивался. Пришло время экзаменовъ; одни сдалъ я кое-какъ, на другихъ провалился. Но горе еще не дошло, до крайней точки своего развитія; мн пришлось услышать надъ собою приговоръ тхь людей, которыхъ я считалъ лучшими въ нашей школ.
Въ одинъ изъ послднихъ майскихъ дней я проходилъ по школьному коридору мимо дверей надворнаго крыльца; он были полуоткрыты. На ступеняхъ, спиною ко мн, сидли Воротницынъ и Розенкампфъ, довольно громко разговаривая между собою. Я зналъ, что они любятъ сидть на этомъ мст, и шелъ туда нарочно, обманывая даже самого себя, говоря, что я шелъ случайно: мн, во что бы то ни стало, хотлось подслушать хоть одинъ изъ ихъ долгихъ разговоровъ. Я притаился за дверью.
— Славное время стоитъ, — говорилъ Розенкампфъ.
— Да, теперь бы у насъ на Волг или въ Швейцаріи пожить. Когда-то я увижу эти мста, буду ли тамъ такъ счастливъ, какъ бывалъ при жизни матушки? Ты, Николай, не можешь себ и вообразить, какова природа въ весеннее время! — мечталъ Воротницынъ. — Чудное время! Все оживаетъ, длается мягче, нжне, простой звукъ, простой пискъ ранней птицы полны гармоніи — и все это живетъ! Весна всмъ расточаетъ свои дары, помнишь der Lenz Шиллера:
In einem Tрal bei armen Hirten.Воротницынъ продекламировалъ мелодическимъ и свжимъ голосомъ стихотвореніе Шиллера.
— Теперь и мысль становится бодре, могуче, и трудъ спорится легче.
— Разумется, легче! Посмотри на нашъ классъ, вс бодры, работаютъ, подгоняютъ себя: экзамены сходить хорошо.
— Да. А замтилъ ты. какъ Рудый сталъ падать? Онъ учится все хуже и хуже.
Я приникъ къ дверямъ и затаилъ дыханіе.
— Замтилъ, но не понимаю, отчего это происходитъ. Неужели причиною тому наша ссора? Онъ не такъ глупъ.
— Не глупъ, но онъ слишкомъ мелочно самолюбивъ; онъ упалъ разъ и уже никогда не встанетъ. Мн жаль его, и осуждать его, какъ и другихъ людей, не должно. Нужно прощать и примиряться. Онъ, бдняга, похожъ на то, что въ нашемъ кругу называется: un laquais endimanch'e.
Я съежился за дверями, когда услышалъ послднія слова Воротницына, и на цыпочкахъ пошелъ, прочь, понуривъ свою голову. Un laquais endimanch'e. Меня жгла эта врная оцнка моей личности, и ужасне всего было то, что я не могъ сказать этимъ людямъ, что уже длаюсь другимъ человкомъ, что они оцнили мое прошлое, но не настоящее. И вдругъ вспыхнула во мн глубокая ненависть къ этимъ людямъ, и въ этомъ чувств было что-то безумно яростное. «А! вы умные, вы безупречные, люди! — думалось мн. — Зачмъ же вы допустили погибнуть меня, глупаго, испорченнаго? Не нужно мн ваше прощенье! Не нужна мн ваша жалость! Вы хуже меня; я погибалъ, не видя гибели, а вы и видли, да не хотли подать мн руки, вы и теперь оттолкнули бы меня, если бы я къ вамъ пришелъ. Негодяи!» Жёлчь кипла во мн, я не могъ думать и размышлять и на время отдался всецло своей судьб, сдлался мертвою машиною, бросилъ учиться, падалъ на экзаменахъ и даже не краснлъ; даже одинъ разъ — это я помню — улыбнулся, получивъ нуль. Во мн не было надежды на близость перелома во всемъ моемъ существ, а онъ уже стоялъ у порога.
XVIII
Публичный актъ
На послднемъ экзамен я провалился окончательно, не отвтить съ толкомъ ни на одинъ вопросъ и получилъ четвертый худой баллъ. О переход въ слдующій классъ нечего было и думать. Черезъ четыре дня назначался публичный актъ, день торжества и славы для прилежныхъ, день казни и позора для лнивыхъ.
Въ эти четыре дня я находился въ болзненномъ и тревожномъ состояніи; умъ бездйствовалъ и работало воображеніе. Оно рисовало передо мною страшныя картины публичной пытки и позора. Мн хотлось и захворать, и прокалиться сквозь землю. Хотлось убжать куда-нибудь далеко и плакать, горько плакать. Въ послднее время мои слезы словно прожигали мой мозгъ, но не лились изъ глазъ, и отъ этого мн становилось еще тяжеле. Въ ночь передъ роковымъ днемъ мн снился сонъ. Вижу я школьный публичный залъ, онъ полонъ роскошно-одтыми посторонними людьми: въ нихъ я узнаю знакомыхъ барынь-старухъ, ихъ воспитанницъ и пріемышей, гордыхъ пажей и надменныхъ двицъ. Я стараюсь скрыться за ними отъ взоровъ товарищей и отъ директора, но постители раздвигаются и указываютъ на меня директору. Онъ начинаетъ бить меня по лицу, и вижу я, что это не директоръ, а Ройтманъ, багровый отъ злости. Страшно звонко раздаются звуки нощещинъ… Вс хохочутъ и громчо всхъ хохочутъ Воротницынъ и Розенкампфъ. «C'est un laquais endimanch'e!» кричатъ они во все горло, «такъ его и надо! Вейте его, господинъ Рейтманъ! бейте»… «Коля! Коля!» кричу я рыдающимъ голосомъ и просыпаюсь… На двор свтло; слышенъ веселый стукъ колесъ, льется благовстъ, и его торжественные звуки доносятся до меня и медленно замираютъ какъ бы надъ самымъ моимъ ухомъ: горячее майское солнце играетъ яркими лучами на стнахъ и мебели моей крошечной комнатки, на моемъ разметавшемся тл, на сбитыхъ въ ноги простыняхъ… Я вскакиваю съ постели и, не одваясь, въ одной рубашонк бросаюсь на колни передъ образомъ, приникаю пылающей головой къ холодному полу и долго-долго молюсь…