Горшок черного проса
Шрифт:
И они разговорились. А потом обстановку окончательно разрядила вернувшаяся с работы дочь Настя — красивая, хотя и несколько изнуренная работой женщина. Филатов глядел на нее и думал — сколько же силы и терпения у них, русских женщин! Сумели устоять, выжить после таких тяжких бед и страданий. И теперь они пахали и сеяли за себя и за тех, кто не вернулся, да еще и растили детей.
С Настей стало как-то проще и Филатову, и хозяину. И старик, уже не стесняясь, говорил гостю, что как ни крути, а житуха пока неважная, что хлеб сдавать весь до последнего зернышка — не дело, но куда же деваться, ежели города на голодном пайке. И налоги тяжелые, хуже, чем при царе Горохе, хоть власть и народная, нашенская…
— Будет еще хорошая жизнь, отец… — ответил Филатов. — Вот увидишь — получше довоенного все кругом станет. И хлеба будет вдоволь, и молока, и сахара, и на людях будет в чем показаться. Но надо вот как-то перебороть эту проклятую нужду, поднять страну, а там пойдет… А сейчас… Понимаешь, отец: никто нам не поможет. Нам самим все надо делать. Из последних сил, но делать. Мы, отец, еще обязательно доживем до хороших дней!..
Вот тогда-то старик и сказал:
— Хорошо баешь, сынок… Ладноть… Посмотрим, посмотрим, как твои слова сбываться начнуть… Оно верно, конечно, наши-то деревни, на Амуре, еще не так разорены. Перебиваемся да живем. А в Расее-то, там, где немец был, — вот беда. Сколько годков пройдет, пока все обстроится? Эхма!.. Но, однако, хотелось бы дожить…
Старик, захмелев, готов был говорить хоть до утра. Но Настя решительно заявила:
— Буде, батя, замучил человека!
— Ну уж, замучил!..
— Чего — ну уж? Да у него глаза слипаются! — Потом сказала Филатову: — Хотите, я вам на сеновале постелю? Там спокойнее и прохладней…
— Мне все равно: на сеновале так на сеновале!
Минут через десять он уже лежал, раскинув руки, на пахучем сене, подложив под голову свое поношенное демисезонное пальто и укрывшись принесенным хозяйкой полушубком. В голове все звучали слова деда: «Чтобы землю лучше обхаживать, надо кое-что и колхозному человеку за труды оставлять». А над головой соломенная крыша, в которую загуливал с шелестом ночной ветер. Потом он быстро уснул и видел очень странный сон, навеянный яркими красками далекого детства… Проснулся от ощущения, что на сеновале есть еще кто-то. И не ошибся, услышав осторожный шорох, а потом шепот:
— Спите?..
— Что?.. Настя, это ты?..
— Ч-ш-ш… Я просто поглядеть, может, замерзли? Может, спасать надо? Да уж ладно… раз спится…
Послышалось шуршание сена. Кажется, женщина собралась уходить…
— Настя! — позвал он.
— Что?..
Она приблизилась, присела рядом. Филатов не видел лица женщины, но его чуткий слух улавливал гулкое биение ее сердца. И дыхание было порывистое, горячее. Стоило только протянуть руку, и вот оно, ее тело… А в душе смятение… И стыд… и желание не оскорбить эту обиженную судьбой женщину.
— Настя… Ты ведь замерзла?..
Она не отозвалась.
— Понимаешь… Как бы тебе объяснить… Мне очень трудно, но…
— А мне? Мне легко? — перебила она торопливым шепотом. — Скажи, легко, да?
— Я не о том, — смутился он.
— А я о том!.. И думай как хочешь…
Ворошил солому прохладный осенний ветер. Накрапывал дождь…
— Ну разве не глупая? — снова зашептала она и вдруг резко рванулась к выходу. — Сама… к мужику… ни стыда ни совести…
А ветер то шелестел соломой, то затихал, и тогда отчетливей становилась мелкая дробь монотонных дождевых капель. Даже слышно было, как тарабанили они по кабине стоявшей во дворе машины. Пахло соломой, гнилым деревом…
Когда Филатов утром спустился вниз, солнце уже стояло высоко. Ни Насти, ни деда Назара не было. Хозяйничал в доме Ленька — Настин сын, вихрастый мальчуган с цыпками на ногах.
— Ну-ка, тащи, партизан, воды: будем умываться!
Ленька, не торопясь, с достоинством вынес на крыльцо ковшик студеной воды. Так же с достоинством стал поливать.
— Спасибо, брат, — сказал Филатов, — только ты бы мне полотенчишко, что ли, какое-нибудь вынес…
— А у нас нету…
— М-да… Ну что ж, — Филатов полез в карман и достал замусоленный носовой платок. Спросил просто так, без задней мысли: — Чем же вы-то вытираетесь?
— Чем?
— Ну да.
— Ну ч-чем?.. — Парнишка помедлил, соображая. — Дедушка — рукавом, а мамка? Мамка — подолом!..
Филатов крутнул головой.
— Ты тоже рукавом?
— Не… Я так обсыхаю! — сказал Ленька и победно посмотрел на гостя.
Филатов засмеялся.
— Обсыхаешь, значит?
— Ага! Мамка все полотенца на ферму перетаскала. Говорит, чтобы молоко чистое было. Унесет и оставит. Унесет и оставит! Мы, говорит, обойдемся как-нибудь. Вот, обходимся…
Филатов посмотрел на Леньку, на его облупленный нос, и ему нестерпимо захотелось снова увидеть Настю.
— Ну, а как ты смотришь насчет того, чтобы прокатиться на машине? — спросил он мальчишку.
— А можно? — замер тот.
На улице было сыро от ночного дождя. Земля раскисла. Жухла на обочинах трава.
— Ну, держись, партизан, за руль. Да свободней, чтоб я тоже мог… — Филатов тронул машину, поглядывая сбоку на сияющее от Счастья лицо Леньки. Сколько же их — вот таких вот мальчуганов жило сейчас без отцов?..
Машина катилась тихими деревенскими улочками на околицу. Поворот баранки, и вот уже вдали видно приземистое строение фермы, укрытое в унылой балке. Машина подкатила и остановилась. Ленька выскочил и во весь опор помчался к матери, которая хлопотала с другими женщинами за изгородью возле тощих колхозных коровенок.
— Мамка! Ма-а-ам-ка!
— Ой! Что случилось? — Настя бросила охапку соломы и заторопилась навстречу сыну. Ленька, ухватив мать за руку, потянул Настю к машине. Глазенки его при этом так и горели, так и сверкали, он тянул за руку мать и, видимо, взахлеб расписывал ей, как здорово ехал к ферме на «виллисе» и даже сам рулил! Когда они подошли ближе, Ленька выпустил руку матери и ринулся к машине. Филатов посадил его на свое место, но, перед тем как захлопнуть дверцу кабины, предусмотрительно вынул и спрятал в карман ключ зажигания: пусть теперь крутит сколько хочет руль и нажимает педали.
Настя в своем рабочем наряде — мужской пиджак с закатанными рукавами, серый платок, непомерно великие резиновые сапоги — предстала сейчас перед ним не сложившейся молодой женщиной, а этакой девчушкой-подростком с грустными большими глазами. А он — небритый, худой, в выцветшей гимнастерке и поношенных яловых сапогах — вышел ей навстречу и сказал:
— Доброе утро, Настя…
Она невесело улыбнулась, ответила:
— Для кого утро, а для кого уже давно день… — Потом спросила: — Уезжаете, значит?..
— Надо.
Он помнит, что в этот момент, как назло, неожиданно засигналил Ленька.
— Би-би-ип! Бип!
И помнит Филатов, как она сказала?
— Вам хорошо…
— Чего хорошего-то, Настя?
— Как чего? Сегодня здесь, завтра там… Веселое дело…
— Не такое уж и веселое, Настя. Один неделями мотаешься, как сыч… Да к тому же ни себе покоя не даешь, ни людям…
— Один?! — она снова, как сейчас он помнит, невесело улыбнулась, разглядывая носки своих запачканных в глине и навозе сапог. — Балуют, наверно, вас женщины…