Искупленные грешники
Шрифт:
Новый голос прожигает мне затылок.
– Я же говорил тебе, Мария.
А затем приходит знакомая ярость.
Алонсо Висконти был так уверен, что я буду плохим, так уверен в своём пророчестве, что отказался назвать меня в честь ангела, как моих братьев. Что–то насчёт богохульства и дурного тона. Но у моей мамы был дурная привычка делать так, чтобы злость выглядела красиво, и она назвала меня в честь своего самого любимого ангела.
– О, Габриэль.
С самого начала мерзавец был прав. Пока мои братья агукали, смеялись и ползали, я кусался, шипел и лягался. Одно из самых ранних моих воспоминаний – то, как я пырнул двоюродного брата за воскресным обедом ножом для масла, и я даже не помню, кого именно, потому что в какой–то момент я пытался прикончить их всех.
Я с силой бьюсь головой о дерево, пытаясь вышибить из памяти голос матери. Но уже поздно – он пробрался в мой мозг и устроился там, как дома. «Габриэль» звучит снова и снова, без конца. Все три чертовых слога, потому что она всегда произносила моё имя полностью, и без капли иронии. Если кто–то, включая меня самого, отбрасывал два последних, она цокала языком, подбирала их и пришивала обратно.
Я не знаю, произносила ли она моё имя так старательно, чтобы убедить Бога в моей праведности, или просто чтобы позлить отца. Если последнее – у неё получилось.
Первые девять лет он вообще меня никак не называл.
А с десяти лет стал звать Злодеем.
Мои лёгкие сжимаются, и следующий вдох вырывается отчаянным и влажным. Когда я запрокидываю голову, пытаясь заглотить больше воздуха, тьма начинает подтачивать края моего зрения. И, точно по сценарию, поглощает все девять зим, все недопитые чашки горячего шоколада и недостроенных снеговиков с кривыми морковками вместо членов.
Когда Завязка закончится, тьма поглотит всё.
Последняя искорка света проплывает у меня перед глазами и гаснет, погружая в чёрную пучину. Тишина не наступает – лишь горько–сладкие воспоминания, выкрикиваемые через мегафон, и когда я больше не могу этого выносить, рвущийся из горла рёв ярости прожигает огнём моё горло.
Я на несколько дюймов сползаю вниз по шершавой коре, тяжело дыша.
Вместе со мной сползает и мой живот, и взгляд нехотя следует за ним.
И снова тот свет от уличного фонаря. Только нет, он слишком маленький и слишком низкий, танцует в темноте на уровне груди. Я трясу головой, зажмуриваюсь, а когда открываю глаза, свет дробится и заостряется, принимая форму огня.
Свечи на торте. Десять, в сине–белую полоску.
Они колеблются на ветру, оттесняя тьму из моего зрения, пока я не вижу ничего, кроме света. Они замедляют сердцебиение, выравнивают дыхание, и на мгновение жизнь перестает вытекать из меня через шестидюймовую рану в животе.
В прошлый раз, когда я обманул Смерть, я поклялся, что, когда она снова найдет меня и покажет мне эту часть, я не буду задерживать дыхание. То же самое я говорил и в позапрошлый раз. И все же я здесь, мой вдох застрял в основании глотки, будто я приберегаю его на потом.
В глазах щиплет. Полагаю, смерть делает тебя сентиментальной бабой. Она заставляет задумываться о всякой глупости вроде параллельных реальностей, крыльев бабочки и о том, что было бы, родись я первым или вторым ребенком. Или не родись вовсе.
Секунды складываются в минуты, а я все еще задерживаю дыхание, грудь судорожно вздымается, легкие горят, но я все равно не дышу. Пламя становится темно–оранжевым, пульсирует, то расплываясь, то проступая четче. Губы покалывает, голова кружится. Поднимается инстинкт, и прежде, чем я успеваю его подавить, из губ вырываются кровь и воздух, задувая свечи.
Тьма снова поглощает лес. Я вытираю рот и вглядываюсь в нее. Она вглядывается в ответ и шепчет: «А чего ты ожидал?»
Я слабо усмехаюсь. Да. Мама могла бы произносить все три слога, пока не посинеет, это ничего бы не изменило, потому что мой отец предначертал мою судьбу.
Я родился плохим и умру в темноте, которая сделала меня худшим.
К черту это.
У меня нет времени на предсмертные галлюцинации, у меня есть дела поважнее.
Я отталкиваюсь от дерева, и с каждым шагом сапоги глубже увязают в почве. Дьявол хватает меня за лодыжки, пытаясь утащить домой, но он не получит меня, еще нет. Не до тех пор, пока я не стану на колени на бетонных ступенях церкви и не вырежу свое послание на ее дверях.
Середина начинается с гудка клаксона.
Этого мерзкого звука.
В первый раз, услышав его, я по ошибке выглянул в окно спальни.
Во второй – пожалел, что вообще его слышал.
А после третьего я познал последствия притворства, будто не слышал.
Звук снова пронзает темноту, громче и злее, ударяя меня в спину, как товарный поезд.
Даже спустя все эти годы он по–прежнему заставляет меня дергаться вперед.
Когда кусты становятся гуще и скребут по старым шрамам, я поднимаю глаза к небу и снова нахожу оранжевый свет.
Он становится ближе, но то же самое можно сказать и об отце.
В нем сочеталось опасное умение быть грузным мужчиной с легкой поступью. Я узнал бы звук его шагов где угодно, в Середине они преследовали меня в этих лесах каждую ночь на протяжении восьми лет. Восьми гребаных лет пыток, игр, уроков. Восемь лет, пока он не последовал за мной по гравийной дорожке, не втолкнул меня в железные ворота и не оставил сражаться за жизнь.
Середину определял новый свод правил. И, как и свечи на торте, их было десять, специально для меня.
Его дыхание, пропахшее виски, скользит мимо моего уха.
Правило первое: Ты должен стать Злодеем, чтобы твои братья звали тебя героем.
Я ускоряю шаг, чтобы убежать от Середины. Убежать от него. Следующие несколько шагов посылают обжигающий жар в пах и подкашивают колени, но я перемалываю боль зубами и продолжаю двигаться.
Наконец, оранжевый свет протягивает руку. Пространство расширяется, ветви отступают, а почва сменяется асфальтом.
Хотя я замедляюсь и останавливаюсь под уличным фонарем, пытаясь поймать то немногое дыхание, что у меня осталось, мой взгляд отправляется на прогулку. Он скользит по дороге, и я думаю, когда же она стала такой чертовски широкой. Затем он поднимается по камням церкви моего отца на другой стороне.
Смотреть на это мерзкое здание больно даже в мои лучшие дни, а в худшие один лишь взгляд в его сторону обжигает.
Я скольжу по разбитым окнам и разрушающемуся шпилю, ища облегчения там, где Тихий океан встречается с черным небом позади него.
И тогда я понимаю, что делаю, и грудь заполняет едкая усмешка.
Умирающий человек всегда обращает взор к небу.
Когда я был молод и неуязвим, я клялся, что буду исключением. Что когда Смерть наконец выйдет из моей тени и коснется моего плеча, я не подниму подбородок и не стану искать Бога, которого проклинал всю жизнь. И все же я здесь, смотрю в направлении, противоположном тому, куда направляется моя душа, и гадаю, действительно ли Он там и хорошо ли Он заботится о моей маме.