Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Испанские поэты XX века
Шрифт:

БЫК СМЕРТИ

(«Уж если ночью…»)

Уж если ночью бодрствовать ты хочешь и потаенный замысел судьбы о каменные древние дубы в текучей тьме шлифуешь ты и точишь, уж если ты противнику пророчишь блаженное неистовство борьбы и самого себя, став на дыбы, в свершители несбыточного прочишь, уж если ты, когда все стадо спит, не спишь, мечтой о роковом ударе пронизан от рогов и до копыт, — тогда пылай, как головня в пожаре, беснуйся, свирепей и клокочи, чтоб дочерна обуглиться в ночи. (Пальмы в порту Гаваны — вижу в пальмовой кроне веер трибун многолюдных, веер вероник {184} . Мулатка в гуще людей — натянуто пестрое платье рогами острых грудей. Румба мечется в круге, в ритме ее движений, врага настигая, кружит бык по арене. В вихре танцоры слиты, дышит огненный танец зноем корриды. Игнасьо Санчес Мехиас и Родольфо Гаона {185} ! Смерть уступает бессмертью, страх — вне закона. Будут слагать сказания о крови и о песке Мексика и Испания. Зрители в «Эль Торео» «Оле!» кричали тебе, индейцы от воплей восторга переходили к стрельбе. Тысячеустый рев посвистом пуль удвоен: «Да здравствует бой быков!» Умер Санчес Мехиас. Гаона, тебя твой друг приветствует после смерти пожатьем холодных рук. Возьми же его клинок и вложи ему в руки, Гаона, венок.) Что случилось? Что сбылось и что сталось? Что сделалось, что совершилось? Что произошло? Смерть томилась от жажды и жадно лакала стоячую воду из лужи — ей хотелось бы выхлебать море; смерть кидалась с налета на гладкую кладку оград, смерть дырявила груди деревьев, наполняла неслыханным ужасом уши ракушек, ослепляла невиданным страхом анютины глазки; не жалея зеленых мишеней листков, смерть пронзала пространство и воздух, стараясь настичь, поразить, обескровить летящую легкость двух стремительных ног. Так задумала смерть еще до того, как родиться. Как ты ищешь меня, — словно я — та река, из которой ты пил отраженья лугов и лесов, словно я — та волна, что тебе уступала бездумно, обнимала тебя и, не ведая, кто ты таков, отдавалась ударам рогов. Как ты ищешь меня, — словно я — это холмик песка и тебе его нужно вскопать до нутра, докопаться до сути, но известно тебе, что не брызнет оттуда вода, что не брызнет вода, что вовеки оттуда не брызнет вода —¦ только кровь; нет, не брызнет вода, никогда, во веки веков. Нет на свете часов, нет часов, циферблата и стрелок, по которым я время отмерить бы мог для спасенья от смерти. (Плывет погребальная лодка, на ней бездыханное тело, стрелка на циферблате оцепенела. «Оле, тореро!» — Крики смолкают, дробясь о доски барьера.)

БЫК СМЕРТИ

(«И наконец жестокие стремленья…»)

И наконец жестокие стремленья воплощены: вот красный всплеск огня; он зыблется невдалеке, дразня и доводя тебя до исступленья. Не слепота, не умопомраченье тобою правят, по кругам гоня, — преследовать живую радость дня тебе велит твое предназначенье. Вот черноту окрасил алый гнев, и ты терзаешь клячу пикадора, ее рогами злобными поддев. Но обречен и ты. Увижу скоро, как тушу распростертую твою потащат мулы прочь, к небытию. (Августовскою ночью скачет пастух сквозь туман, без седла, без поводьев, без шпор и стремян. Он гонит стадо быков, черных, рыжих и пестрых, все быки — без голов.) Так река разлилась, что не видеть уже мне вовеки, как теченье колышет камыш; так набухла река, что, затоплен по горло, тростник цепенеет; неотступный кровавый потоп, набухая и ширясь, образует из гор и лесов острова, и плавучей каймою качаются вкруг островов бесконечные трупы — вереницы убитых быков. Погружаясь, всплывая, кружатся в медлительных водоворотах, всё кружатся, кружатся, кружатся, и не могут они уступить притяжению донных глубин, ибо мертвое тело упрямо и легче воды. Уберите убитых быков. Я плыву, я плыву, отдаваясь теченью и ветру, лишь избавьте меня от кровавой лавины убитых быков, преграждающей путь. Уберите быков, я прошу вас, — расчистите воду, плыть хочу я по чистой воде, по свободной воде, по свободной реке. Старый друг, ведь плывете вы сами, плывете, как я, старый друг, вам понятно, понятно, куда я плыву, друг, ты знаешь куда, друг, ты знаешь, куда я плыву, не забудь меня, друг, не забудь… Я забыл, что всегда говорил тебе «вы», а не «ты», я сегодня об этом забыл. (Откуда плывешь ты, откуда, и где ты хочешь пристать? Под тяжестью непомерной прогнулась речная гладь. Я тоже мертв и плыву к острову Сан-Фернандо {186} , во сне… наяву…)

ДВЕ АРЕНЫ

(«Твоею кровью и твоей отвагой…»)

Твоею кровью и твоей отвагой гордятся две арены. И на них мне сердце жгут, его пронзают шпагой. Одна арена здесь, а там другая, и кровь твоя в артериях моих пульсирует, стучит не умолкая. Кровь гибели твоей — на той арене, а здесь — в крови, тобою сражена, смерть рухнула впервые на колени. Кровь двух арен в себя впитали реки, моря и суша, ветер и луна, и будет кровь твоя жива вовеки, как шпаги взмах, перед которой отступает страх. (Найти тебя и не встретить, встретить и не найти: ты за порогом смерти, я — в пути.) Цирк «Эль Торео» Мехико, 13.VIII.1935

Из книги

«С МИНУТЫ НА МИНУТУ» (1934–1939) {187}

РАБЫ

Перевод М. Квятковской

Рабы, слуги полузабытого детства, прошедшего меж виноделов, моряков, рыбаков, у распахнутых на море гостеприимно потемневших дверей погребков! Друзья, стая преданных псов, кучера и садовники, бедняки, из лозы создающие вина! Наступает великий час, начинается новая эра для мира, и я поздравляю вас, я даю вам новое имя — товарищи! Придите, восстаньте из мертвых, дорогие мои пестуны, ушедшие в небытие. То не дед мой зовет вас — уж давно никакой господин вас к себе не зовет. Узнаёте? Скажите, не бойтесь! Возмужавший, окрепший, вашей преданной службы тридцатилетний свидетель, голос мой, да, да, мой голос зовет вас. Придите! Я зову не затем, чтобы вам приказать, как бывало, канарейке насыпать зерна, напоить королька и щегла, не затем, чтобы вас отругать, что кобыла опять захромала, что домой привели меня поздно из школы — мешали дела. Не затем. Приходите ко мне. Распахнем, распахните ворота в сады и в жилища, которые вы прибирали прилежно, двери винных подвалов откройте, где хранится вино — это вы под навесом давилен его выжимали, — огородов калитки и ворота темных конюшен, где лошади вас ожидают. Распахните, раскройте, садитесь и отдыхайте! Добрый день! Ваша плоть, ваши дети победили в борьбе отчаянной. Радуйтесь! Пробил час, когда мир меняет хозяина!

13 ПОЛОС И 48 ЗВЕЗД {188}

(Стихи о Карибском море)

Перевод А. Шадрина

Хуану Маринельо {189}

Нас миллионы — неужели мы все заговорим по-английски?

Рубен Дарио {190}

Нью-Йорк

(Уолл-стрит в тумане.
С борта «Бремена»)
Почудилось, что утренний туман сгущается, чтоб спрятать преступленье. Там, там вдали клубились, бесчинствовали испаренья нефти, ее несметных залежей, на цифры переведенных, сложенных в подземной сокровищнице — в сейфах-тайниках. Их заковали в сталь и берегут ревниво на глубинах недоступных, глухих, куда с трудом их опустили худые, изможденные нуждою и никому не ведомые люди. Нет, это не почудилось, когда я взглянул на небо: спицы небоскребов, экспрессов, мчащихся по вертикали, — я все это увидел, просыпаясь. Там, там вдали, в шальном круговороте, хрустели человеческие кости, и в тягостное громыханье стали врывался жалкий ропот тростника растоптанного, табака и кофе, мольба — все никло в нефтяном угаре, охвачено горячкой нефтяною, тонуло в бурном нефтяном прибое. Я видел, как, переодетый в камень, с бесчисленными прорезями окон, перед глазами ширился и рос преступник, как тянулся к облакам он. Я это видел, слышал наяву. Там, там, среди копоти и вихрей пыли, гудел призыв к насилью, грабежу; его глушил моторов гул: суда, отчаливая, шли к чужому небу, на острова. И воздух оглашала наемников вооруженных ругань. Охрипший голос бушевал над молом, над пальмовыми рощами, над лесом голов и рук, отрубленных мачете. И, жалобно стеная, под стоны собственные низвергаясь в море с затянутых туманом небоскребов, мелькали: Никарагуа, Гаити, с забрызганными кровью берегами. Их завыванья смешивались с воплем Виргинских островов, американцам недавно проданных на поруганье, с хрипеньем Кубы, Мексики проклятьем. Колумбия, Панама, Коста-Рика, Боливия, Пуэрто-Рико, Венесуэла, чуть видные сквозь испаренья нефти, охвачены горячкой нефтяною, тонули в бурном нефтяном прибое. Все это я увидел, я услышал в густом тумане, и не только это. Нью-Йорк. Уолл-стрит: залитый кровью банк, гангреною разъеденные бронхи; бесстрастных спрутов щупальца, готовых все соки выжать из других народов. Из этих сейфов вышли фарисеи, посланцы ряженые грабежа: Дэньелзы, Кэфри — дула револьверов по гангстерской наставленных указке. А ты, свобода, где ты? Темь вокруг. Где факел твой, где ореол былой? Ты пала, ты в бесчестии, в грязи. На улицах твоей торгуют тенью. Не терпится, неймется заправилам вражды: вооруженное вторженье за облака им грезится — чтоб кровью полить светил нетронутых долины. Америка, я сквозь туман твой слышу замученных тобой народов вопли, их речь, родную мне, их гнев… Запомни: когда-нибудь настанет час расплаты. Когда-нибудь, я верю, все тринадцать полос твоих, все сорок восемь звезд сгорят дотла в огне освобожденья, в занявшемся пожаре нефтяном.

Кубинская песня

…убили негра.

Лопе де Вега
Негр, дай белому руку. Белый, дай руку негру — его обними, как брат; на Кубе сейчас палят, над Кубой янки парят. Не видишь, не видишь, что ли? Негр на карачках, в поле ползая, румбу пляшет, дико руками машет, корчится весь от боли. Не видишь, что ли, негра проклятой доли? Его обними, как брат. На Кубе янки царят. Говорю, говорим, говорят… Ты, и я, и все мы — друг другу: там и тут плантаций трава слышит: грузные жернова водит ветер чужой по кругу. Говорит тебе негр как другу: белый, белый, не видишь, что ли, что и ты на карачках в поле приползаешь — к черной неволе. Мелькают хвосты сорочьи, летят и летят к нам птицы, вокруг нас шумно стрекочут: сластены-янки хлопочут над сахарною столицей. Негр, дай белому руку, дай ему руку, дайте друг другу руки. Белый, дай руку негру, дай ему руку, дайте руки друг другу. А янки, который снует взад и вперед — дай ему… в зубы, негр, белый, дай ему… в зубы, чтоб его отвадить от Кубы. Боритесь смело за правды дело оба! Будьте накоротке, белый с негром; рука в руке; негр и белый — рука в руке. Рука в руке. (Я, по сини Карибской плывя, непрестанно бодрый слышал призыв Маринельо Хуана, мне Педросо {191} стихи над водою звучали, вспоминал я Хосе Мануэля {192} печали. К недотрогам-агавам — от пальм и от слез «Сибоней» нас десятого мая увез. И ножом, обнаженным над гладью залива, приласкал меня Мексики берег счастливый.)

Я тоже пою Америку {193}

I too sing America [19] .

Лэнгстон Хьюз
Воротишь ты светилами своими, сверкающими звездами, бесстыдно у неба конфискованными, — всюду они средь ночи лязгают цепями. Ты чащами воротишь с их листвою затейливою, с логовами пумы; встают деревья, и леса шагают, в земные глуби заползают корни; стучит кирка, и громыхают взрывы, и в щелях копошатся горняки, чтоб хлынула чернеющая жижа из твоего израненного чрева. Они одни, они, не кто другой, шершавыми руками дни и ночи без устали в твоем скребутся теле и камни растревоженные крошат. Нет, ты не труп, от моря и до моря распластанный и пальмами хранимый, — бежит по жилам кровь, но с двух сторон приставили ко лбу винтовок дула. И темь твоих ночей осквернена, унижена в кафе и шумных барах; ночей, когда, как молния, в бесстрастных глазах индейца вспыхивает мщенье. Внизу была Панама. Облака большими белыми материками неслись на юг, а полоса земли, чуть видная, солдатами кишела; цветок средь океана… Красных гор громады, мне напомнившие детство; они взывают молча к берегам, к плантациям — захватчиков добыче. Я видел пятна хижин тут и там, разбросанных, убогих, одиноких, клочки земли, кустарники вокруг, людей обобранных нужду и горе. Я слышу крик кайманов, рыжей пумы рычанье; шепот языков туземных, насильем приглушенных; негров хрипы — здесь слито все в едином грозном гуле. Америка, проснись, восстань от сна, чтобы зеленое землетрясенье лесов твоих и рощ под этот гул одело ветви новою листвою. Проснись и сразу на ноги вскочи, чтоб нефти кровь подземная кипела, чтоб тело наливалось серебром и золотом и крепло с каждым часом. Вставай скорей, хочу я сам увидеть, хочу услышать и рукой потрогать той лавы жар, которая покончит с господством долларов вооруженных. Знай: звезды неба входят в сговор тайный с землею обворованной и с ветром, чтобы навек с тринадцати полос сбить спесь, низвергнув царство звезд фальшивых. Возьми циклоны в руки и огонь, из-под земли поднявшийся, и силой верни себе долин твоих плоды, и города, и порты, и таможни. Да, я пою Америку — в пути, летя над скорбною лазурью моря Карибского, — и островов тяготы, и континент, и гнев в его глубинах. И пусть из Мексиканского залива моря, леса, и звери все, и люди, кто б ни были они — мулаты, негры, индейцы, и креолы, и метисы, пусть все они услышат эту песню: не грусти голос, не томленье флейты, а зов борьбы. Сольет она в прибой разрозненных твоих усилий волны. Ты утвердишь грядущее свое лишь тем, что настоящее разрушишь. Свободу моря, воздуха, земли — Америку грядущего пою я.

19

Я тоже пою Америку ( англ.).

Из книги

«СТОЛИЦА СЛАВЫ» (1936–1938)

МАДРИД ОСЕНЬЮ

Перевод А. Ревича

«О, город горьких предчувствий, рожденных ночными часами…»

О, город горьких предчувствий, рожденных ночными часами, здесь страх во власти тревоги, покорный ее приказам, во мглу катакомбы ныряет с выпученными глазами. О, если бы только мог я! В ярости, в остервененье я вырвал бы собственный голос вместе с гортанью разом и по твоим кварталам брел бы беззвучной тенью, пусть заглушает журчанье крови — пусть заглушает мои шаги и рыданья. Иду землей бугристой, землей предместий горючей, она под моросью дрогнет, окрестности серы и хмуры, иду по желтым листьям, по глине окопов бурой, по топи, по вязкой круче, за стены и за ограды деревья прячут стыдливо тощие голые сучья, пристально смотрят в небо черные амбразуры, а небо бежит от пожара, дрожит от каждого взрыва. Столица, ты ждешь обстрела, все время ты ждешь бомбежек — аллеи завалены щебнем, кварталы лежат в руинах, здесь, рядом, твои музеи (вспомнишь — мороз по коже!), за этой вот баррикадой фасады зданий старинных, а стены жилых домишек нависли, грозят обвалом: в зияющих провалах — утлого скарба ворох, скатертью стол еще застлан, покрыта кровать одеялом, драма покинутых платьев разыграна молча в утробе шкафа стенного без створок — и роются в гардеробе лезвия лун ущербных полночной тихой порою и смешивают лоскутья с траншейной землей сырою. Мой город, ты стал похожим на тех, кто лег после боя и задремал устало: тебе в лицо стреляют, ты пулями искорежен, бока твои в ранах рваных, стонут деревья, равнины, но будет стучать твое сердце, как издавна стучало, хотя на него навалили все скалы и все руины. Город, нынешний город, в твоем огромном чреве, в недрах борьбы и трагедий уже шевелится зародыш — будущее шевелится. Грохотом динамита твой горизонт распорот, но слышно: уже ты рождаешь, рождаешь сына победе, схватками родовыми охвачена ты, столица!
* * *

«Дворцы, библиотеки! Листы фолиантов рваных!..»

Дворцы, библиотеки! Листы фолиантов рваных! Их уже не вмещают лугов зеленых просторы; на этих выцветших плюшах, на выпотрошенных диванах один лишь ветер дремлет, здесь только ветер — сторож; семейных портретов странных груды лежат перед нами, на этих семейных портретах — деды, отцы и дяди, увешаны, как побрякушками, военными орденами, лежат, в глаза нам глядя, в грязи, в осколках стеклянных. На этих примятых лицах тупое выраженье: такое бывает часто у тех, чье призванье с рожденья — казнить бедняков безымянных. Эти портреты, книги, слепое неистовство это от тихой, мирной печали освободили меня — это зари твоей сгустки, кровавые сгустки рассвета. Хочу помочь твоим родам — явленью нового дня.

Я ИЗ ПЯТОГО ПОЛКА {194}

Перевод Д. Самойлова

«Я завтра дом родной покину, оставлю пашню и быка». «Привет! Скажи, а кем ты станешь?» «Солдатом Пятого полка. Пойду я по горам и долам, воды не будет ни глотка, но будет торжество и слава: ведь я из Пятого полка!»

ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫМ БРИГАДАМ

Перевод Д. Самойлова

Поделиться с друзьями: