В отеле «Атриум» — пять звездочек по Бедекеру —заполуночный ужин уходит в рассветный «фриштык».Ex oriente lux пробивается за портьеру,золотя у подруги припудренный прыщик.Ex oriente lux — это попросту «свет с Востока»,кажется, что-то гностическое по части Святой Софии.Выхожу на балкон и затягиваюсь глубоконервным, нежным озоном, совмещающим грозовыепридунайские волны и советские вихри с изнанки,вижу тучи над северным окоемом.У подъезда швейцар в голубом доломане охранкипринимает взносы у смены ночной с поклоном.«Боже мой, — я думаю, — тут все еще Томаса Манна,Фитцджеральда, Арлена продолжается листописанье!»Трижды бармен осмотрит хрустальное донце стакана,ибо форма сосуда переходит в его содержанье.Что ж, вернуться за столик и пошарить в надорванной пачке,на которой грустит дромадер — тоже вестник востока?Что-то тошно, как бы в ожиданьи подачки,и отводишь глаза, потому-то и видишь высоко.В этом своде отеля, где мобили, дельфтские вазы,слышишь музыку Моцарта, смешанную с «Мицуки».И как дервиш чураешься сей обреченной заразы,как паломник к святыне протягиваешь руки.Видно, как побледнели привычные старые тени,обреченно и нагло подведенное сузилось око,слышно, как повторяет швейцар — шут и гностик — в смятенье:«Свет с Востока, с Востока, с Востока, с Востока…»
НОВЫЙ СИМВОЛИЗМ
Ночь уходит по серому серым,погружаясь на лунное дно,и апокалипсическим зверемзалезая под утро в окно.Здесь в Колхиде цветок сожаленья —все, чем я заслониться могу,если время наладит сцепленьяи меня перегонит в Москву.И оттуда в подвал Петрограда,в Комарово на берег пустой,где меня не застанет наградаи не вычеркнет вечный покой.И тогда в переулках Тишинки,на каналах, в пустых берегахя успею на ваши поминкитам, где розы и бредни и страх.И тогда вы объявитесь сновапод мессинскою пылью своей —Александра истошное словои твой бред необъятный, Андрей,и твой русский анапест, Валерий,и твой римский распад, Вячеслав,тот французский раскат устарелый,что тянулся, к Верлену припав.Я — последнее слово в цепочке,и в конце этой жизни пустойвы теперь уже без проволочкиотпустите меня на покой.В этот купол родной и знакомый,где закат на заневских мостах,я продену в петлицу законныймой цветок — это роза и страх.
ВОСПОМИНАНИЯ В ПРЕОБРАЖЕНСКОМ СЕЛЕ
Где Петр собирал потешные полки,Где управдом Хрущев унизил потолки,В Преображенском я кончаю дни свои,И никуда меня отсюда не зови.Не будет ничего, не надо никогда,Стоит перед окном апреля нагота,У входа в магазин так развезло газон,Когда я подхожу, знакомый фармазонСпешит мне предложить вступить в триумвират.Выходит, надо жить, не стоит умирать.Так сыро, так темно, так скоро жизнь прошла…Когда случилось все, которого числа?А свет под фонарем лупцует по глазам,И поздно злобный вой отправить небесам.Когда петровский флот со стапеля сходил,И наливался плод от европейских жил,Державин громоздил, а Батюшков хандрил,Какой подземный ход тогда ты проходил?Преображенец прав, а правнук так курнос,И, верно, Летний сад за двести лет подрос.От замка напрямик не разгадать МосквыИ не смягчить владык обиды и молвы,Когда Ильич грузил в вагоны совнарком,Когда Сергей завис в петле над коньяком,Когда генсек звонил Борису вечерком,Ты отвалил уже свой черноземный ком?Над люлькою моей приплясывал террор,Разбился и сгорел люфтваффе метеор,Скользил через мосты полуживой трамвай,Шел от Пяти Углов на остров Голодай.С площадки я глядел, как плавится закат —Полнеба — гуталин, полнеба — Мамлакат,Глухая синева, персидская сиреньИ перелив Невы, вобравшей светотень.Я на кольце сходил, где загнивал залив,Где выплывал Кронштадт, протоку перекрыв,И малокровный свет цедил Гиперборей,Тянуло сквозняком от окон и дверей,Прорубленных моей империей на вест,Задраенных моей империей на весьМой беспробудный век. На мелководье спит,Я видел, кит времен. Над ним Сатурн висит.На бледных облаках тень тушью навелаМонгольскую орду и кровью провелаКривой меридиан от рыла до хвоста…Так, значит, все, что есть и было, — неспроста?И леденел залив под утренней звездой,И новый черновик засеял лист пустой,И проступал на нем чертеж или чертог…И кто-то мне сказал: «итак» или «итог».Но я не разобрал, хотелось пить и спать,Помалкивала сталь, и надо было ждатьНа утреннем кольце. Ждать — это значит жить,Представить, предсказать, прибавить, отложить…Ты знаешь, но молчишь, — заговори, словарь.Я сам себе никто, а ты всему главарь,И ты, моя страна, меня не забывай,На гиблом берегу — пришли за мной трамвай,Квадригу, паровоз и, если надо, танк,И двинем на авось с тобой, да будет так!В Преображенском хлябь, размытая земля…А ну, страна, ослабь воротничок Кремля.Как дети, что растут в непоправимом сне,Откроем мы глаза в совсем иной стране.Там соберутся все, дай Бог, и стар и млад,Румяная Москва и бледный Ленинград,Князья Борис и Глеб, древлянин и помор,Араб и печенег, балтийский военмор,Что разогнал Сенат в семнадцатом году,И преданный Кронштадт на погребальном льду.Мы все тогда войдем под колокольный звонВ Царьград твоей судьбы и в Рим твоих времен!
ПРЕДСКАЗАНИЕ
ДЕЛЬТА
В столетнем парке, выходящем к морю,Была береговая полосаЗапущена, загрязнена ужасно,Во-первых, отмель состояла большеИз ила, чем из гальки и песка,А во-вторых, везде валялись доски,И бакены измятые, и бревна,И ящики, и прочие предметыНеясных материалов и названий.А в-третьих, ядовитая траваИзбрала родиной гнилую эту почву.И видно, что неплохо ей жилось:Такая спелая, высокая, тугаяИ грязная, она плевала вследКакой-то слизью, если на нееВы неразборчиво у корня наступали.В-четвертых же… но хватит, без четвертых.Так вот сюда мы вышли ровно в час,Час ночи бледно-серой над заливом,В конце июля в тот холодный год,Когда плащей мы летом не снимали.Я помню время точно, потому чтоСтемнело вдруг, как будто в сентябре.Я поглядел на смутный циферблатИ убедился — час, и глянул в небо.Оно закрылось необъятной тучей,Столь равномерной, тихой и глубокой,Что заменяла небосвод вполне.И только вдалеке за островами,За Невкой и Невой едва светилсяЗубчатый электрический пожар.Взлетела сумасшедшая ракета,Малиновая, разбросалась прахом,Погасла, зашипела. И тогдаЯ спутницы своей лицо увиделСовсем особо, так уж никогда,Ни раньше, и ни позже не случалось.Мы были с ней знакомы год почтиИ ладили зимою и весною,А летом что-то изводило нас.Что именно? Неправда, пустозвонствоПаршивых обещаний и признанийЗа рюмочкой, игра под одеялом,Растрепанная утренняя спешка,И все такое. Вышел, значит, срок.И значит, ничего нам не осталось.Мы знали это оба. Но она,Конечно, знала лучше, знала раньше.А мне всего лишь представлялся годДушистой лентой нежной женской кожи.Начало ленты склеено с концом,И незачем кольцо крутить по новой.Но я хотел бы повернуть к ракетеМалиновой, взлетевшей над заливом.Красный блеск лишь на минутуОсенил пространство, и я заметил все:Ее лицо, персидские эмалевые губы,Широкий носик, плоские глазницыИ темно-темно-темно-синий взгляд,Который в этом красном освещеньеМне показался не людским каким-то…Прямой пробор, деливший половиныЧернейших, лакированных волос,Порочно и расчетливо сплетенных косичками.Я что-то ей сказал. Она молчала.— Ну, что же ты молчишь? — Так, ничего, —Она всегда молчала. Конечно, не всегда.Но всякий раз, когда я ждал ответа,Пустячной шутки, вздора и скандала, —Она молчала. Боже, боже мой,Какая власть была в ее молчанье,Какое допотопное презреньеК словам и обстоятельствам. ОнаУчилась даже в неком институтеИ щеголяла то стишком, то ссылкойНа умные цитаты. Но я отлично понимал:Каким-то чудом десять тысяч летСловесности, культуры, рефлексииЕе особы даже не коснулись.И может, только клинописью илиХалдейскими какими письменамиВ библейской тьме, в обломках ГильгамешаОчерчен этот идеальный типПрезрительной и преданной рабыни.Но преданной чему? Служить, гадатьНо голосу, по тени в зрачках, по холоду руки,Знать наперед, что ты еще не знаешь.Готовой быть на муку, на обидуИ все такое ради самой бедной,А может, и единственно великойНадежды, что в конце концов онаОдна и нету ей замены.А прочее каприз и ностальгия…И все же презирающей тебя за все,Что непонятно ей, за все,Что ни оскал, ни власть, ни страсть,Ну и так далее…Я как-то заглянул в наполовинуКнижный, наполовину бельевой комод —Вот полочка: стишки и детективы,Два номера «Руна» и «Аполлона»,«Плейбой» и «Новый мир» и Баратынский,Тетради с выписками, все полупустые,Пакеты от колготок, прочий хлам,Измятая Махаева гравюра(Конечно, копия) «Эскадра на Неве»,Слепая «Кама-сутра» на машинкеИ от косметики бесчисленные гильзы,Весь набор полинезийского, парижского дикарства.Не знаю — капля ли восточной крови,Виток биологический в глубины дикарские?А может, что иное? Как применяласьК нашей тихой жизни, как понимала,Что она неоценима? И в лучшие минутыВ ней сквозили обломки критских ваз,Помпейских поз, того, что греки зналиДа забыли, что вышло из прапамяти земли,Из жутких плотоядных мифологий, из лепетаИ силы божества, смешавшего по равной долеСладчайшей жизни и сладчайшей смерти, —Того, что может плоть, все заменяя —Дух и сознанье, когда она еще не растлена,Не заперта в гареме и подвале,А есть опора тайны и искусства,И ремесла и вдаль бегущих дней.Отсюда, верно, и пошла душа…А через час была еще ракета,Зеленая. Должно быть, забавлялисьВ яхт-клубе, что на стрелке, в самой дельте.И вот подул Гольфстрим воздушный,Распалась туча, и стало,Как положено, светло в такую ночь.Мы все еще сидели на скомканных плащахСреди всего, что намывают море и река,И молчаливая молочная волнаПодкатывалась, шепелявя пеной.Проплыл речной трамвай, за ним байдарка,Две яхты вышли — «звездный» и «дракон» [16] , —Залив зарозовел, и день настал.Проехало такси по пляжу, колеса увязали,Интуристы подвыпившие подкатили скопом,Держа за горлышко священные сосудыС «Московской» и «Шампанским», загалдели. —Нам в центр, водитель. До Пяти Углов.Прощай, до смерти не забыть тебя,Как жаль, что я не Ксеркс и не Аттила,И даже не пастуший царь, что взял быТебя с собой.Прощай, конец,Но помню, помню, помню,Как вечно помнит жертвенник холодныйПро кровь и пламя, копоть, жир, вино,Про уксус, мякоть и руно, про яростьИ силу и последний пир…Уже остывший круглый камень,На котором ютились духи ночи до утра.1976
16
Типы яхт.
АЛМАЗЫ НАВСЕГДА
Н.
Я двадцать лет с ним прожил через стенкув одной квартире около Фонтанки,за Чернышевым башенным мостом.Он умер утром, первого числа…Еще гремели трубы новогодья,последнее шампанское сливалосьс портвейном в измазанных стаканах,кто полупил, кто полуспал, кто тяжкотащился по истоптанному снегу…А я был дома, чай на кухне пил —и крик услышал, и вбежал к соседу.Вдова кричала… Мой сосед лежална вычурной продавленной кроватив изношенной хорьковой телогрейкеи, мертвый, от меня не отводилзапавшие и ясные глаза…Он звался Александр Кузьмич Григорьев.Он прожил ровно девяносто два.А накануне я с ним говорил,на столике стоял граненый штофчик,и паюсной икры ломоть на блюдце,и рыночный соленый огурец.Но ни к чему сосед не прикоснулся.«Глядеть приятно, кушать — не хочу, —сказал он мне. — Я, Женя, умираю,но эту ночь еще переживу».«Да что вы, что вы! — закричал я пошло. —Еще вам жить да жить, никто не знает…»«Да тут секрета нет, в мои года», —ответил он, ко мне придвинул рюмку…Я двадцать лет с ним прожил через стенку,и были мы не меньше чем родня.Он жил в огромной полутемной зале,заваленной, заставленной, нечистой,где тысячи вещей изображалиту Атлантиду, что ушла на дно.Часы каретные, настольные, стенные,ампирные литые самовары,кустарные шкатулки, сувенирыиз Порт-Артура, Лондона, Варшавыи прочее. К чему перечислять?Но это составляло маскировку,а главное лежало где-то рядом,запрятанное в барахло и тряпкина дне скалоподобных сундуков.Григорьев был брильянтщиком —я знал давно все это. Впрочем,сам Григорьев и не скрывался —в этом вся загадка…Он тридцать лет оценщиком служилв ломбарде, а когда-то дажедля Фаберже оценивал он камни.Он говорил, что было их четырена всю Россию: двое в Петербурге,один в Москве, еще один в Одессе…Учился он брильянтовому делукогда-то в Лондоне, еще мальчишкой,потом шесть лет в Москве у Костюкова,потом в придворном ведомстве служил —способности и рвенье проявил,когда короновали Николая(какие-то особенные брошизаказывал для царского семейства),был награжден он скромным орденком…В столицу перевелся, там остался…Когда же его империя на дно переместилась,пошел в ломбард и службы не менял.Но я его застал уже без дела,вернее, без казенных обстоятельств,поскольку дело было у него.Но что за дело, мудрено понять.Он редко выходил из помещенья,зато к нему все время приходили,бывало, что и ночью, и под утро,и был звонок условный (я заметил):один короткий и четыре длинных.Случалось, двери открывал и я,но гости проходили как-то бокомпо голому кривому коридору,и хрена ли поймешь, кто это был:то оборванец в ватнике пятнистом,то господин в калошах и пальтодоисторическом, с воротником бобровым,то дамочка в каракулях, то чудныйгрузинский денди… Был еще один,пожалуй, чаще прочих он являлся.Лет сорока пяти, толстяк, заплывшийветчинным нежным жиром, в мягкой шляпе,в реглане, с тростью. Веяло за нимнеслыханным чужим одеколоном,некуреным приятным табаком.Его встречал Григорьев на порогеи величал учтиво: «Соломон Абрамович…»И гость по-петербургски раскланивалсяи ругал погоду… Бывал еще один:в плаще китайском, в начищенных ботинках,черной кепке, в зубах окурок «Беломора»,щербатое лицо, одеколон «Гвардейский».Григорьев скромно помогал ему раздеться,заваривал особо крепкий чай…Был случай лет за пять до этой ночи:жену его отправили в больницу,вдвоем остались мы. Он попросилкупить ему еды и так сказал:«Зайдешь сначала, Женя, к Соловьеву [17] ,потом на угол в рыбный, а потомв подвал на Колокольной. Скажешь так:„Поклон от Кузьмича“. Ты не забудешь?» —«Нет, не забуду». Был я поражен.Везде я был таким желанным гостем,мне выдали икру и лососину,салями и охотничьи сосиски,телятину парную, сыр «Рокфор»,мне выдали кагор «Александрит»,который я потом нигде не видел,и низкую квадратную бутылку«Рябина с коньяком», и чай китайский…Все это так приветливо, так быстро,и приговаривали: «Вот уж повезло —жить с Кузьмичом… Поймите, что такое,старик великий, да, старик достойный…Уж вы похлопочите, а за ним уж не заржавеет…»О чем они? Не очень я понимал…Он сам собрал на стол на нашей кухне,поставил он поповские тарелки,приборы Хлебникова серебра…(Он кое-что мне объяснил, и я немногоразбирался, что почем тут.)Мы выпили по рюмочке кагора,потом «рябиновки» и закусили…Я закурил, он все меня корилза сигареты: «Вот табак не нужен.Уж лучше выпивайте, дорогой».Был летний лиловатый нежный вечер,на кухне нашей стало темновато,но свет мы почему-то не включали…«Вы знаете ли… — Он всегда сбивался,то „ты“, то „вы“, но в этот раз на „вы“. —…Вы знаете ли, долго я живу,я помню Александра в кирасирскомполковничьем мундире, помню Витте —оценивал он камни у меня.Я был на коронации в Москве,я был в Мукдене по делам особым,и в Порт-Артуре, и в Китае жил…Девятое в помню января,я был знаком с Гапоном, так, немного…Мой брат погиб на крейсере „Русалка“.Он плавал корабельным инженером,мой младший брат, гимназию он кончил,а я вот нет — не мог отец осилить,чтоб двое мы учились. А когда-тоВикторию я видел, королеву,тогда мне было девятнадцать лет.В тот год, вот благородное вам слово,я сам держал в руках Эксцельсиор… [18]Так я о чем? В двадцать шестом годуя был богат, имел свой магазинчикна Каменноостровском, там теперь химчистка,и даже стойка та же сохранилась —из дерева мореного я заказал ее,и сносу ей вовек не будет…В тридцать втором я в Смольном побывал.Сергей Мироныч вызывал меня,хотел он сделать женщине подарок…Вникал я в государственное дело…Куда все делось? Был налажен мир,он был устроен до чего толково,держался на серьезных людях он,и не было халтуры этой… Впрочем,я понимаю, всем не угодишь,на всех все не разделишь, а брильянтов —хороших, чистых, — их не так уж много.А есть такие люди — им стекляшкакуда сподручней… Я не обижаюсь,я был всегда при деле. Я служил.В блокаду даже. Знаете ль, в блокадуценились лишь брильянты да еда.Тогда открылись многие караты…В сорок втором я видел эти броши,которые мы делали в десятомк романовскому юбилею. Так-с!Хотите ли, дружок, прекраснейшие запонки,работы французской, лет, наверно, сто им…Я мог бы вам их подарить, конечно,но есть один закон — дарить нельзя.Вы заплатите сорок пять рублей.Помяните потом-то старика…»Я двадцать лет с ним прожил через стенку,стена, нас разделявшая, как разбыла не слишком, в общем, капитальной —я слышал иногда обрывки фраз…Однажды осенью, глухой и дикой,какой бывает осень в Ленинграде,явился за полночь тот самый, с тростью,ну, Соломон Абрамыч, и Григорьевего немедленно увел к себе.И вдруг я понял, что у нас в квартирееще один таится человек.Он прячется, наверное, в чулане,который был во время оно ванной,но в годы пятилеток и сраженийзаглох и совершенно пустовал.Мне стало жутко, вышел я на кухнюи тут на подоконнике увиделизношенную кепку из букле.Тогда я догадался и вернулсяи вдруг услышал, как кричит Григорьев,за двадцать лет впервые он кричал:«Где эти камни? Мы вам поручали…»И дальше все заглохло, и немедлязагрохотал под окнами мотор.Вдруг появилась женщина без шубы,та самая, что в шубке приходила,она вбежала в комнату соседа,и что-то там немедля повалилось,и кто-то коридором пробежал,подковками царапая паркет,и быстро все они прошли обратно.Я поглядел в окно, там у подъездакачался стосвечовый огонекдворовой лампочки. Я видел, как отъехалполузаметный мокренький «Москвич»,куда толстяк вползал по сантиметру…Вы думаете, он пропал? Нисколько.Он снова появился через год.………………………………………И вот в Преображенском отпеванье.И я в морозный лоб его целуюна Сестрорецком кладбище. Поминки.Пришлося побывать мне на поминках,но эти не забуду никогда.Здесь было не по-русски тихо,по-лютерански трезво и толково,хотя в достатке крепкие напиткисобрались на столе. Среди закусоклежал лиловый плюшевый альбом —любил покойник, видимо, сниматься.На твердых паспарту мерцали снимки,картинки Петербурга и Варшавы,квадратики советских документов…Здесь был Григорьев в бальной фрачной паре,здесь был Григорьев в полевой шинели,здесь был Григорьев в кимоно с павлином,здесь был Григорьев в цирковом трико…Вот понемногу стали расходиться,и я один, должно быть, захмелел,поцеловал вдове тогда я руку,ушел к себе и попросил женупокрепче приготовить мне чайку.Я вспомнил вдруг, что накануне этихсобытий забежал ко мне приятель,принес журнал с сенсацией московской,я в кресло сел, и отхлебнул заварки,и развернул ту дьявольскую книгу,и напролет всю ночь ее читал…Жена спала, и я завесил лампу,жена во сне тревожно бормоталакакие-то обрывки и обмолвки,и что-то по-английски, ведь онаязык учила где-то под гипнозом…И вот под утро он вошел ко мне,покойный Александр Кузьмич Григорьев,но выглядел иначе, чем всегда.На нем был бальный фрак,цветок в петлице,скрипел он лаковыми башмаками,несло каким-то соусом загробными острыми бордельными духами.И он спросил: «Ты понял?» Повторил:«Теперь ты понял?» — «Да, теперь, конечно,теперь уж было бы, наверно, глуповас не понять. Но что же будет дальше?И вы не знаете?» — «Конечно, знаю,подумаешь, бином Ньютона тоже!» —«Так подскажите малость, что-нибудь!» —«Нельзя подарков делать, понимаешь?Подарки — этикетки от нарзана.Ты сам подумай, только не страшись».Жена проснулась и заснула снова,прошел по подоконнику дворовый,немного мной прикармливаемый кот,он лапой постучал в стекло,но так и не дождался подаянья,и умный зверь немедленно ушел.Тогда я понял: все произошло,все было и уже сварилась каша,осталось расхлебать все, что я сунулв измятый кособокий котелок.В январский этот час я знал уже,что делал мой сосед и кто такиеоплывший Соломон в мягчайшей шляпе,кто женщина в каракулевой шубеи человек в начищенных ботинках,зачем так сладко спит моя жена,куда ушел мой кот по черным крышам,что делал в Порт-Артуре, Смольном,на Каменноостровском мой брильянтщик,зачем короновали Николая,кто потопил «Русалку», что задумалв пустынном бесконечном коридореотчисленный из партии товарищ,хранящий браунинг в чужом портфеле…И я услышал, как закрылась дверь.«Григорьев! — закричал я. —Как мне быть?» — «Никак, все так же,все уже случилось. Расхлебывай!»И первый луч рассветазажегся над загаженной Фонтанкой.«Чего ж ты хочешь, отвечай, Григорьев?!» —«Хочу добра! — вдруг прокричал Григорьев. —Но не того, что вы вообразили, —совсем иного. Это наше дело.Мы сами все затеяли когда-то,и мы караем тех, кто нам мешает.По-нашему все будет все равно!» —«Так ты оттуда? Из такой дали?» —«Да, я оттуда, но и отовсюду…»И снова постучал в окошко кот,я форточку открыл, котлету бросил…И потому что рассвело совсем,мне надо было скоро собиратьсяв один визит, к одной такой особе.Напялил я крахмальную рубашку,в манжеты вдел запонки,что продал мне Григорьев,и галстук затянул двойным узлом…Когда я вышел, было очень пусто,все разошлись с попоек новогоднихи спали пьяным сном в своих постелях,в чужих постелях, на вагонных полках,в подъездах и отелях, и тогдаГригорьева я вспомнил поговорку.Сто лет назад услышал он ее,когда у Оппенгеймера в контореучился он брильянтовому делу.О, эта поговорка ювелиров,брильянтщиков, предателей,убийц из-за угла и шлюх шикарных:«Нет ничего на черном белом свете.Алмазы есть. Алмазы навсегда!»1984
17
Герой называет гастроном по имени его бывшего владельца.
18
Один из самых больших и знаменитых алмазов мира.
ВТОРОЕ МАЯ
Памяти Ильи Авербаха
В такой же точно день — второе мая —Идти нам было некуда,А надо куда-нибудь пойти.И мы пошли с ЛитейногоЧерез мосты и мимо мечетиТуда, где в сердцевине петроградскойЖил наш приятель.Он не очень ждал нас.Но ежели пришли — пришли,И были мы позваны к столу.Бутылку водки принесли с собойИ в старое зеленое стекло —Осколки от дворянского сервиза —Ее разлили. Ты — второе мая, —Лиловый день, похмелье,Что ты значишь?Какие-то языческие игры,Остатки пасхи, черно-красный стягБакунина и Маркса, что окрашенВ крови и саже у чикагских скотобоен,И просто выходной советский деньС портретами наместников, похожихНа иллюстрации к брюзжанью Салтыкова…По косвенным причинам вспоминаю,Что это было в шестьдесят восьмом.Мы оба, я и мой приятель,А может быть, наоборот —Скорее все-таки наоборот,Стояли, я сказал бы, на площадкеМежду вторым и первым этажомОфициально-социальных маршейТой лестницы, что выстроена крутоИ поднимается к неясному мерцаньюКаких-то позолоченных значков.Быть может, ГТО на той ступени,Где не нужны уже ни труд, ни оборона…Приятель наш был человеком дела.Талантом, умником и чемпиономСовсем еще недавних институтов.Он на глазах переломил судьбу,Стал кинорежиссером — и заправским,И снял свой первый настоящий фильм.(И мы в кино свои рубли сшибалиВ каких-то хрониках и «научпопах».)Но он-то снял совсем-совсем другое,Такое, как Тарковский и Висконти,Такое же, для тех же фестивалей,Таких же смокингов и пальмовых ветвей.Ах, пальмовые ветви, нет, недаромВы сразу значитесь по ведомствам обоим —Экран и саван. Может, вы родня?И вот сидели вы второго маяИ слушали, как кинорежиссерРассказывал о Кафке и буддизме,Марлоне Брандо, Саше Пятигорском,Боксере Флойде Патерсоне, обЭкранизации булгаковских романов,Москве кипящей, сумасбродной Польше,Где он уже с картиной побывал.И это было все второго мая……Второго мая я сижу одинВ Москве, уже давно перекипевшейИ снова закипающей и снова…Что снова? Сам не знаю. Двадцать летНа этой кухне выкипели в воздух.Я думаю — и ты сидишь одинВ своей двухкомнатной квартирке над Гудзоном,Который будто бы на этом месте,Коли отрезать слева вид и справа,Неву у Смольного напоминает,Но это и немало — у меняВсе виды одинаковы, все виды.Есть вид на жительство, и больше ничего.Там, в этом баскетболе небоскребов,Играешь ты за первую команду,Десяток суперпрофессионалов,Которые давно переигралиСвоих собратий и теперь осталисьПод ослепительным оскаломВсесветского ристалища словес.И где-нибудь на розовом атоллеСидит кудрявый быстрый переводчик —Не каннибал в четвертом поколенье —И переводит с рифмой и размеромТебя на узелковое письмо. И это —Финишная ленточка, посколькуВсе остальное ты уже прошел.Ну что, дружок, еще случится с нами?Лишь суесловие да предисловья.А вот с хозяином квартиры петроградскойИ этого не будет.А он стоял в огромном павильоне,И скрученное кинолентой времяСпеша входило, как статист на съемкуСтрекочущего многокрыльем фильма,Да вдруг оборвалось……Второго маяМы все сидим в удобных одиночкахБез жен, которых мы беспечно растеряли,И без детей, должно быть затаившихЭдипов комплекс, вялый и нелепый,Как всё вокруг. И наша жизнь не в том…А в том — за двадцать летМы заслужили такую муку,Что уже не можем пойти втроемПо Петроградской мимо«Ленфильма», и кронверка,И стены апостолов Петра и Павла,Мимо мечети Всемогущего и мимоБольшого дома «Политкаторжан»,Откуда старики «Народной воли»Народной волей вволю любовались.Мимо еще чего-то, мимо, мимо, мимо…Вот так проводим мы второе мая.1982
НЯНЯ ТАНЯ
…я высосал мучительное правотебя любить и проклинать тебя.В. Ходасевич
Хоронят няню. Бедный храм сусальныйв поселке Вырица. Как говорится, лепость —картинки про Христа и Магдалину —эль фреско по фанере. Летний день.Не то что летний — теплый. Бабье лето.Начало сентября… В гробу лежитТатьяна Саввишна Антонова —она, моя единственная няня, няня Таня…приехала в тридцатом из деревни,поскольку год назад ее сословьена чурки распилили и сожгли,а пепел вывезли на дикий Север.Не знаю, чем ее семья владела,но, кажется, и лавкой, и землей,и батраки бывали… Словом, этотипичное кулачество. Я сам,введенный в классовое пониманьев четвертом классе, понимал, что этоесть историческая неизбежностьи справедливо в Самом Высшем Смысле:где рубят лес, там щепочки летят…Она работала двадцать четыре годау нас. Она четыре годаслужила до меня у папы с мамой…А я уже студентик техноложки.Мне двадцать лет, в руках горит свеча.Потом прощанье. Мелкий гроб наряден.На лбу у няни белая бумажка,и надо мне ее поцеловать.И я целую. ДО СВИДАНЬЯ, НЯНЯ!И тихим-тихим полулетним днемидут на кладбище четыре человека:я, мама, нянина подруга Нюраи нянин брат двоюродный Сергей.У няни нет прямых ветвей и сучьев,поскольку все обрублены. Еезаконный муж — строитель Беломора —погиб от невнимательной работыс зарядом динамита. Старший сынрасстрелян посреди годов двадцатыхза бандитизм. Он вышел с топоромна инкассатора, убил, забрал кошелкус деньгами, прятался в Москвена Красной Пресне. Пойман и расстрелян.И даже фотокарточки егоу няни почему-то не осталось.Другое дело младший — Тимофей, —он был любимцем и примерным сыном.И даже я сквозь темноту рассудкав начале памяти могу его припомнить.Он приезжал и спал у нас на кухне,матросом плавал на речных судах.Потом война… Война его и нянюзастала летом в родовой деревнев Смоленской области.Подробностей не знаю.Но Тимофей возил в леса муку,и партизаны этим хлебом жили.А старший нянин брат родной Иванбыл старостой села.Он выдал Тимофея, сам отвезза двадцать километров в полевуюполицию, и Тимофея тамбез лишних разговоров расстреляли…А в сорок третьем няню увезликуда-то под Эйлау, в плен германский.Она работала в коровнике (онаи раньше о своих коровах,отобранных для общей пользы,часто вспоминала).А дочь единственная няни Тании внучка Валечка лежат на Пискаревском,поскольку оставались в Ленинграде:зима сорок второго — вот и все…Что помню я? Огромную квартируна берегу Фонтанки — три окназеркальные, Юсуповский дворец(не главный, что на Мойке,а другой), стоявший в этих окнах,няню Таню…А я был болен бронхиальной астмой.Кто знает, что это такое? Только мы —астматики. Она есть смерть внутри,отсутствие дыхания. Вот так-то!О, как она меня жалела, какметалась. Начинался приступ,я задыхался, кашлял и сипел,слюна вожжой бежала на подушку…Сидела няня, не смыкая глаз,и ночь, и две, и три,и сколько надо, меняла мнегорчичники, носила горшкии смоченные полотенца.Раскуривала трубку с астматолом,и плакала, и что-то говорила.Молилась на иконку Николаяиз Мир Ликийских — чудотворец он.………………………………И вот она лежит внизу, в могиле, —а я стою на краешке земли.Что ж, няня Таня?Няня, ДО СВИДАНЬЯ. УВИДИМСЯ.Я все тебе скажу.Что ты была права, что ты менявсему для этой жизни обучила:во-первых, долгой памяти,а во-вторых, терпению и русскому беспутству,что для еврея явно высший балл.Поскольку Розанов давно заметил,как наши крови — молоко с водой —неразделимо могут совмещаться……………………………………Лет десять будет крест стоятькак раз у самой кромки кладбища,последний в своем ряду.Потом уеду я в Москву и на Камчатку,в Узбекистан, Прибалтику, Одессу.Когда вернусь, то не найду креста.……………………………………Но все это потом. А в этот деньстоит сентябрьский перегари пахнет пылью и яблоками,краской от оград кладбищенских.И нам пора. У всех свои дела,и незачем устраивать поминок.На электричке мы спешим назадиз Вырицы в имперскую столицу,где двести лет российская коронапугала мир, где ныне областнойпровинциальный город.Мне пора на лекции, а прочим на работу.ТАК, ДО СВИДАНЬЯ, НЯНЯ. Спи пока.Луи Армстронг, архангел чернокожий,не заиграл побудку над землеюамериканской, русской и еврейской…1975
МАЛЬТИЙСКИЙ СОКОЛ
Иосифу Бродскому
Вступление I
СТАРЫЙ КИНЕМАТОГРАФ
Старый кинематограф —новый иллюзион.Сколько теней загробныхмне повидать резон!Это вот — Хамфри Богарт [19]пал головой в салат.Только не надо трогать,ибо в салате яд!Вот голубая Бергман [20]черный наводит ствол.Господи, не отвергнемженственный произвол.Жречествуй, парабеллум,царствуй вовеки — кольт!Грянь-ка, по оробелым,выстрел в мильоны вольт!Ты же хватай, счастливчик,праведное добро.Кто там снимает лифчик?То — Мерилин Монро! [21]В старом и тесном зале,глядя куда-то вбок,это вы мне сказали:«Смерть или кошелек!»Здравствуй, моя отчизна,темный вонючий зал,я на тебе оттиснуто, что недосказал,то, что не стоит слова —слава, измена, боль.Снова в луче лиловомвыкрикну я пароль:«Знаю на черно-беломсвете единый рай!»Что ж, поднимай парабеллум,милочка, и стреляй!
19
Богарт Хамфри (1899–1957) — знаменитый американский киноактер, в основном создававший образы героико-романтического характера, много снимался в гангстерских и детективных фильмах.
20
Бергман Ингрид (1926–1962) — знаменитая киноактриса, шведка по национальности, играла многоплановые, психологически загадочные роли.
21
Монро Мерилин (1926–1962) — выдающаяся киноактриса и «секс»-звезда. В 50-е годы стала одним из национальных символов США. В фильме «Мальтийский сокол» не участвует.
Вступление II
ПЯТИДЕСЯТЫЕ
Сороковые, роковые,совсем не эти, а другие,война окончена в России,а мы еще ребята злые.Шпана по Невскому гуляет,коммерческий, где «Елисеев»,и столько разных ходит мимозлодеев или лицедеев.В глубокой лондонке буклевой,в пальто двубортном нараспашку,с такой ухмылкой чепуховой —они всегда готовы пряжку,кастет и финку бросить в делона Мальцевском и Ситном рынке.Еще война не прогорела,распалась на две половинки.Одна закончена в Берлине,где Жуков доконал Адольфа,другая тлеет и понынеи будет много, много дольше.Дойдет и до пятидесятых,запрячется, что вор в законе,и в этих клифтах полосатых«ТТ» на взводе при патроне.Они в пивных играют «Мурку»,пластинки крутит им Утесов,ползет помада по окуркуих темных дам светловолосых.Перегидрольные блондинкисидят в китайском креп-жоржете,им нету ни одной заминкина том или на этом свете.Вот в ресторане на вокзалекромешный крик, летит посуда,бандитка с ясными глазамибежит, бежит, бежит оттудаи прячет в сумку полевуютрофейный верный парабеллум,ее, такую боевую,не схватишь черную на белом.И это все со мной случилосьи лишь потом во мне очнулось,в какой-то бурый дым склубилосьи сорок лет спустя вернулось.Я вижу лестницу витуюна Витебском и Царскосельском.Не по тебе одной тоскую —еще живу в том свете резком.
Вступление III
ПОЛЧАСА ДО ТЕМНОТЫ
Полчаса до темноты —вот теперь давай на «ты»!Щекоти намокшим мехомв полусвете полудня.Я пошарю по прорехам,не отталкивай меня.Здесь под балкой потолочнойтемный царствует ремонт,мимо нас туман проточныйпроскользнул за Геллеспонт.Если будем вечно живы,то отправимся в Стамбул.Там оливы и проливы —сокол их перепорхнул.В голубой весенней юбкеты закажешь коньяка,все туманные поступкипроясняются слегка.И тогда под минаретоммы припомним этот день,ежели тебе при этомбудет вспоминать не леньтой разрухи капитальнойкоммунальный коридор,поцелуй, почти опальный,и укромный разговор.Как с тобой легко и жутко,что ж ты смотришь сверху вниз?Поднеси поближе шубку,расстегнись и отвернись.
ТРИНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ
Я долго прожил за «Аттракционом»в Четвертом Барыковском переулкев Замоскворечье возле Пятой ТЭЦ.Что значит долго? Просто девять лет.И вот пошли отчаянные слухи,что дом наш непременно забираютпод неопределенную контору.Никто не верил. Вышло — точно так!Я переехал и забыл про это.Так что хочу тебе я рассказать?Что кто-то там ведет свою таблицуковарного слепого умноженьяи шулерски стасовывает карты,чтобы потом подкинуть их в игру,и, выиграв, заливисто хохочет.Вот и сегодня, о, совсем случайно,я позвонил тебе после полудняи предложил пойти куда угодночаса в четыре, а куда пойдешь?Туман и мокрый снег Москву накрыли,так отвратительно печальны рестораны,где туго с водкой, круто с коньяком.А выставки? Что надо — мы видали,а прочее и видеть не хотим.Пойдем в кино? Конечно! А куда же!Там хорошо, там пряники в буфете,разбавленный, слегка прокисший сок.Тогда уж встретимся в «Аттракционе»,днем там пустыня, вот и хорошо.— Ты видел этот фильм? — спросила ты.— Да, видел, — я ответил, — но не стануразоблачать сюжет, погибнет тайна,словечко лишнее — и кончен интерес.А впрочем: чушь, великие актеры,да и кино… там не в сюжете суть.А что касается меня, я так люблюАмерику годов пятидесятых, сороковых —мужчины в темных шляпах,двубортные костюмы, «кадиллаки»,тяжелые, что ступки, телефоны,ковры, отели, гангстеры с кобуройпод левой мышкой — что за красота!Какой она была — никто не знает,что стало с ней — придумал Голливуд,а называется кино «Мальтийский сокол» [22] .И этот фильм я видел двадцать леттому назад, и не поверишь где —в двухкомнатной квартире на Ордынке…Там жил, а ныне выехал надолгона кладбище Немецкое одинтеперь совсем забытый человекпо имени Викентий Тимофеев.Был у него домашний кинотеатр…— Да ты все врешь…— Вру, но не все, послушай…Когда-то в молодости он служил в посольствекиномехаником и получил в подарокпроекционный аппарат и три-четыре ленты,среди них и «Серенаду солнечной долины»,по коей мы тогда с ума сходили,три фильма Чаплина — «Диктатора», «Огни…»и «Золотую лихорадку» — самыйвеликий фильм на свете, и ещевот этот фильм «Мальтийский сокол».Викентий Тимофеев, когда я знал его,чудил в литературе, правил бал.Он далеко ушел из кинобудки,стал основателем журнала «Детский сад»,уговорил сильнейшее начальствовручить ему дошкольную словесность.В дому его, весьма гостеприимном,где всякий раз менялася хозяйка,толкались молодые претендентына лавры Самуила и Корнея! —ужасный, доложу тебе, народ!Кто без пальто в январские морозы,кто без ботинок в мартовские лужи,кто без белья под кроличьим манто —все сочиняли что-то быстро, ловко,случалось изредка, что очень хорошо.И некто там надиктовал на пленкуза десять дней почти полсотни сказок,где воевали мыши да ужи.(Импровизатор — он был враг бумаги.)«Уж — это гад ветхозаветный, явно,но зашифрованный в дошкольном варианте», —заметил теоретик Тимофеев.Но, кажется, совсем не угадал —тот до сих пор живет на эти сказки…Уж там, уж сям, уже ужи в балете,уже ужи на кинофестивале,и даже он на форуме всемирномбыл удостоен Третьего Ужа,поскольку Первый и Второй досталиськакому-то ужасному акыну,но в этом наш ужист не виноват.Бывали, там дельцы и дипломаты,посланцы азиатских территорий(что лопотали по своим делам).Считалось шиком ящик коньякавтащить туда по лестнице щербатой,и потому полно девиц умелыхи дошлых дам к Викентию ходило…Там жил и я, глядел кино и баснирассказывал в распаренном застолье,крутили эти фильмы день и ночь…Но Чаплин — что ж! Он — классика, а этот —«Мальтийский сокол» — рядовой шедевр.Но почему-то он запал мне в душу,и полистал я старые книжонкии раскопал, откуда все пошло.Гроссмейстер Ордена Мальтийского когда-тов знак преданности в Рим отправил Папефигурку птицы, ясно, золотую.Но в золоте ли дело? Дело в том,что в это золото оправили такиерубины, изумруды и алмазы,что даже Папа ахнул, прочитавписьмо Гроссмейстера (пергамент сохранился).Но птица до святейшего престолане долетела. — Но была она на самом деле? —Да была. Была! Я думаю, Гроссмейстерне стал бы Рим дурить.И все, что он писал про эти камни,все было правдой. И к тому жемальтийский адмирал признался,что выкупил себя и всю командувот этим соколом, когда его эскадра(три корабля) попала к туркам в плен.Но все это историкам известно,а дальше романист присочинил,что, дескать, объявился он в России,добрался до Орлова Алексея…В романе сказано, что правнук Алексея,а вместе с ним и сокол объявилисьв Крыму при Врангеле, потом Стамбул,Париж… Об этом и проведала компашкаавантюристов, рыскавших по свету,ну, предыстория была им безразлична,но сокола они добыть решилии переправить через океан.Тут, может, я сбиваюсь, так давноя все это увидел, и время действия,быть может, сорок первый ильоколо, когда союзникисреди нормандских пляжейсто тысяч положили под стволынемецких раскаленных пулеметов,гораздо раньше, чем Георгий Жуковпробился к райху и занес прикладнад головой с непобедимой челкой.Тогда-то вот в Нью-Йорке частный сыщик(играет Богарт) предложил клиенткепрекрасной, словно ангелы распутства,свои услуги (это — Ингрид Бергман).Клиентка молча выписала чек,и дело завертелось… Вроде кто-то ее преследовал.И в этот самый день, вернее, вечерпомощник детектива был застреленв густом тумане около реки.Полиция решила — это сыщик убрал собрата,но сыщик никого не убивал.Его подставила и чуть не погубилата самая клиентка. Вот онакак раз охотилась за соколом мальтийским,и этот сыщик стал ей поперек. Случайно —он и сам не знал об этом.Запутанный сюжет, потом поймешь.Кончай свой кофе, закрывают зал,не то мы опоздаем……………………………………Здесь пропускаю ровно два часа……………………………………Стемнело, а туман еще сгустился.— Пойдем подышим сумрачным предзимьеми, кстати, посетим мой переулок,тот самый, тот, Четвертый Барыковский,я не бывал здесь года полтора.Вот церковь обойдем, и сразу будеттот дом, где бедовал я девять лет.Ну что, кино понравилось? — Да, очень!— Ты понимаешь, это сказка,особенно для нас, Шехерезада,но что-то бродит в ней на самом дне,какой-то образ, символ и намек…— Ты объясни — какой?..— Ты помнишь кадр: помощник детективав тумане ждет кого-то… Мы понимаемпо его лицу, что этот человек ему знакоми он не опасается его. Но главное —туман, густой туман и люди — точнорыбы через воду…Вот крупное лицо усталой жертвыв намокшем барсалино набекрень.И вдруг мы видим, как в туман вползаетнеотвратимо ясный револьверчик……И покатилось барсалино быстров тумане роковом, потом пропало…— Я поняла тебя. Да, это главное,здесь ось, вокруг нееи вертится вся лента…— Постой, а где же мой старинный дом?Дом был на месте, только на ремонте.— Пойдем посмотрим, что там натворили.— Пойдем посмотрим… Вроде повезло,не слишком дело двинулось у них,еще не сломаны полы и перекрытия,и двери не забиты… Так зайдем же…— Зайдем, зайдем… — А вот моя квартирана семь жильцов, теперь она пустует,вот комната на первом этаже.А под окном стоял жасмин могучий,и был он украшеньем бедной жизнивсе девять лет. Жасмин они срубили.Ремонт, неразбериха, переделка.Паркета нет, но есть еще обоии крюк с лепниной, на котором долгопокачивался абажур — его я перевезиз Ленинграда, из довоенных лет,он видел маму и отца, убитого под Нарвой,блокаду выдержал… Так, не споткнись,я спичкой посвечу. Ты не находишь,что-то есть такое, задуманное на далеком небе,что мы попали в эту вот квартиру,разбитую туманную пещеру?— Конечно, нахожу. Но так бываетвсегда, ониследят за нами,и подбирают крап на узких картах,и мечут без ошибок их на стол.— Теперь послушай: я люблю тебя,люблю давно, с той самой глупой встречи,в том суетливом тягостном дому.Ты знаешь ведь, что я в виду имею?— Конечно, знаю…— Я глядел, глядел и отводил глаза…— А было все нестрашно…— Я думаю, что было все непросто.— Ну, это чепуха, твои химеры!— Химеры-то как раз не чепуха,как налетят, как на постель присядути все лопочут: ша-ша-ша-ша-ша-ша!— Но что-то есть полезное в химерах,видать, они в свойстве с мальтийской птицей,они, быть может, и накликали ее?— Пожалуй, слишком просто…— Слишком сложно…— Пойди сюда, сними свою шубейку,тут бью крючок на стенке,вот он, цел! Смотри, какой туман,как фонари сюда плывут пустым жемчужным светом,как бродят тени плавникамизелеными на этом потолке…— Что будем делать?— Будем жить, как прежде,ну, может быть, чуть-чуть, чуть-чуть иначе.Большие перемены ни к чему.— Нас не запрут в твоем фамильном склепе?Там кто-то бродит под дверьми и как-тометаллом угрожающе звенит.— Да нет, пустое, это слесарь илиремонтник что-то подбирает,снесет народу и стакан получитсвежайшего родного самогона.— Как сыро, я бы выпила глоток…— Нет ничего. Вот только сигареты.— Я не курю… —Мы вышли на бульвар, и я подумал:два сеанса птицыотрезали от жизни двадцать лет…И был еще один туманный день когда-то…Стоял я около реки Фонтанки и ждал жену,и подошла жена. Я заломил покрасивее шляпу,тогда еще носили шляпы, и было это там,где Чернышев сковал цепями башни над водою [23] .А жизнь катилась по своим ухабам,не шатко и не валко…Я зарабатывал чуток на «научпопе»,в журналах детских… Радио, бывало,передавало очерк иль куплет,что добавляло роскоши и неги:поездка на такси, поход на «крышу»ресторана «Европейский»и туфли для жены из венской кожи,и этого вполне, вполне хватало.А рядом были добрые друзья —художники, геологи, поэты,и у иных достаток был скромнее —все это мало волновало нас.Мы собирались в кинотеатр «Аврора»,и до начала было семь минут.— Пора, пошли, не то сеанс пропустим.— Постой минутку, дай я покурю, —жена сказала. Сумочку открыла,размяла сигарету и затемавстрийскую достала зажигалку,такой изящный черный пистолетик,игрушку, привозную ерунду.И я увидел вдруг, как зажигалкапотяжелела, вытянулся ствол,покрылась рукоять рубчатой коркой,зрачок мне подмигнул необъяснимо…Я не услышал выстрела, я былубит на месте, стукнулся башкоюо полустертый парапет моста, а шляпаполетела вниз в мазутные потокии поплыла куда-то в Амстердам.Очнулся я в Москве спустя три годаи долго ничего не понимал…Потом сообразил — мальтийский сокол—вот где разгадка, все его проделки…………………………………………Бульвар московский забирался в горуи выводил к заброшенному скверу,затиснотому в тесноту Таганки,затем спускался круто вниз к реке.— Присядем здесь, немного я устала.— Ты знаешь, если забрести в тот угол,то там стоит какой-то старый чертик,какой-то мрамор, может быть, остатокусадьбы старой. Я всегда хотелпоразузнать о нем, но всё заботы,все недосуг, а прочем, как у всех;а я его давным-давно приметил.Но час настал — пойдем и разберемся.— Пойдем и разберемся — час настал!— Вообще я помню что-то в этом родеу нас в дворцовых парках Петербурга,но как-то поантичнее, получше.А здесь-то, видимо, была усадьбамосковского дворянчика, купчишки,и он купил дешевую подделкув каком-нибудь Неаполе лет сто тому назад.— Да, вот она. А что все это значит?— Вот видишь, дама, бывшая красотка,не первой свежести, но все же хороша.Приятная фигурка, ножки, грудки —все так уютно, как у Ингрид Бергман.Она глядит таким туманным взором,доверчивым, открытым, дружелюбными обещающим полулюбовь и полу…А рядом — это символы ее.Здесь на плече была, пожалуй, птица,но только голову ее отколотили,а под рукой у дамы некий ящик,и что-то в нем нащупала она.(Ты помнишь, ящик был и у Пандоры.)И надпись есть на цоколе замшелом,ведь это аллегория, должно быть… —Внезапно спутница моя сказала,не вглядываясь даже в эти буквы:— Я, пожалуй, знаю. На нем написано«Ля традиненто», по-итальянски —черная измена, обдуманное тайное коварство…— Ну и ну!.. Откуда же тебе известно это?Ты здесь бывала? — Что ты, никогда.Но нам известно. Это «коза ностра» [24] . —Туман, туман над всем московским небом,в тумане вязнет куртка меховаяи челочка разбухшая твоя.Туман бледнит парижскую помаду,развеивает запахи «Мицуки»и чем-то ленинградским отдает,тем самым стародавним, позабытым…— Ну что, пора? — спросил я.— Да, пожалуй, сегодня было очень хорошо. —Через туман глядел я ей вослед,расчетливо раскачивая бедра,в распахнутой пушистой лисьей куртке,и лайковая сумка на ремне.И вот перед последним поворотомона через туман кивнула мне,как заговорщица — почти неразличимое лицо, —овальный циферблат моей надежды показывалноль-ноль часов одну минуту…Невежда, полузнайка, знаю я:пифагорейцы точно рассудили,что вечен круг преображенья жизни.Но в человеческой судьбе загадка есть,какой-то повторяющийся образ —попробуй-ка его уразумей.И то, что нам показывал Викентийна рваной простыне, когда онаот выстрела в затылок прогорела, —всего лишь детективный эпизодчужого фильма… Или нет, не только.А впрочем, пифагорейская все это чепуха…Поскольку ход судьбы непредсказуем,то произвол творит мальтийский сокол,бессмысленно петляет он, и все же всегдасвое гнездо находит он [25] .……………………………………Да, Аристотель прав, сей сокол божество:ему готовится повсюду торжество.1986
22
«Мальтийский сокол» — фильм режиссера Джона Хьюстона. Вышел на экраны в 1941 г. В основу фильма положен детективный роман американского писателя Дашиела Хеметта.
23
Чернышев мост в Ленинграде — башенный мост с декоративными цепями.
24
«Коза Ностра» — «Наше дело» (итал.) — название одной из крупнейших американских мафий. Здесь употреблено в шуточном смысле.
25
Автору прекрасно известно, что главную роль в реальном фильме играет не И. Бергман, а М. Астор. Однако поэтическая специфика заставила автора в поэме подменить одну актрису другой.