Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В ТЕМНОМ БЛЕСКЕ

Н.

По железу ранним утром в темном блеске чешет дождь, я поднимаю занавески. Вот он, мой неотвратимый серый город, дождь идет, как заводной и верный робот. Ну, чего тебе в такое утро надо, ранней осени бессмертная прохлада, поздней жизни перекопанная нива, линза света — переменчивое диво? Здесь и зелень, и багряно-золотое, мел и темень, да и прочее любое. Все, что было, все, что стало и пропало: думал — хватит, а выходит — мало, мало! Пусть идет он, этот дождик, до полудня, да и вечером, и ночью — вот и чудно! Пусть размочит, размягчит сухую корку, пусть войдет до самой смерти в поговорку. И пока он льет, не зная перерыва, все, что было, поправимо, нежно, живо.

В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ

Как жизнь перегородчата, я понял, когда уже спускался вниз в долину, и, словно при ремонте капитальном, вдруг падали фанерные заслонки, и открывался план первоначальный, по коему и строили квартиру. И становилось все так очевидно… Еврейский мальчик, сызмала отличник, насобиравший сто похвальных грамот и кавалер серебряной медали, способный, умница, любимец деканата, уже открывший пух и прах карьеры, уже отпивший мутного портвейна хрущевской оттепели, сочинитель легких и нервных молодых стихотворений, где размешались кровосгустки джаза на ленинградской мертвенной водице, где западные узкие наклейки перешивались на шевьот советский, но вовсе не стихами, а стежками суровой рыхлой прозы жизнь скреплялась. Такой вот мальчик вытащил однажды из колеса зачуханной фортуны особый жребий. Этот жребий был чернильно выведен на бланке Ленгорсправки: «Ул. Красной Конницы…», а дальше только цифры. Он дверь нашел, и все переменилось. ………………………………………… Как страшно приближаться к русской музе, высокой, располневшей после трех инфарктов, той, что диктовала и «Бога», и «Пророка», «Недоноска», «Трилистник в парке». Она сама себе под нос бормочет наиновейшие стихотворенья, она протягивает руку к вам, увядшую, но женственную руку. И тяжело пожатье и всесильно. Она вам предлагает стул и чашку кирпичного бессоннейшего чая. Вот сахарница, бедный рафинад, так подсластите первую отраву и сделайте глоток — теперь уже она вас никогда не пожалеет.

«Вдруг над черноморьем долгие раскаты, хлябь, гром…»

Н.

Вдруг над черноморьем долгие раскаты, хлябь, гром… Боже, неужели, все уже случилось? Полыхай, гроза! Разбежались голые пляжные людишки, и одни Бегают босые, голенькие дети за волной. Вот и я уселся, прячусь под навесом и залез в халат, Спички отсырели, в пачке раскрошился местный табачок. Что же будем делать? Вспомним всех забытых, мертвых и живых, За морского далью в некотором царстве накрывают стол, Под вишневой пенкой за вечерним чаем свежий каравай — Мы его преломим, мы его помаслим — каждому кусок. — Как вы побледнели, что вы, в самом деле? Поправляйтесь тут. — О, с какой охотой! Непременно, ясно, здесь наверняка… Выйду на веранду, ты в цветастом платье, рядом — гиацинт. — Нет ли, ведь бывает, четверти стакана красного вина? Всю эту дорогу, что считают жизнью, я любил тебя. Всю эту минуту — перелет за море — я спешил к тебе. И теперь мы вместе. Видишь, аметистом блещет гиацинт, И теперь, конечно, точно черноморье, плещется вино. Как знакомо, мило, дорого, приятно мне твое лицо — Русые кудряшки, сильные надбровья и припухлый рот. Помню я, что имя было превосходно. Ты хранишь его? Впрочем, слышишь, знаешь, что там заиграли в комнате большой? Поглядим с веранды — в этот час далекий чистый окоем. Что там? Ах, узнать бы, что случилось с нами в стороне родной?

«Братья, пустите домой…»

Н

Братья, пустите домой, Черное платье — долой, Дайте воды и вина, Ночь наконец не видна. Желтый плывет абажур, Много, но не чересчур. Кожа и лайка твоя — Ах ты, зазнайка моя. Пусть нам Вертинский споет, Скрябин по клавишам бьет, Черное это белье Все ж не черней, чем былье… Сверху бубновый валет. «Да, — говорю тебе, — нет». Поздно приходит любовь, Поздно расходится кровь, Кровь у тебя на губах, Спи у меня в головах, Падает тонкий стакан, Валится аэроплан, Тонет британский линкор, Выльется на коленкор Самый последний глоток. Дай мне забыться, дружок!

«Все те же ионические поленницы в старом окне…»

С. Довлатову

Все те же ионические поленницы в старом окне подсыхают к отопительному сезону, еще два-три визита, и вполне доживешь до заслуженного пенсиона. И когда я приеду в последний раз, чемодан подволакивая с одышкой, то с порога, как водится, вспомню Вас, в Вашей комнате, сильно от Вас отвыкшей. Но здесь как-то сподручнее атлантический перелет, и когда бы стать ангелом на небесном шпиле, то увидеть можно среди болот то чухонское место, где жили-были, и затем на обратном конце дуги — безымянный берег в засохшем гриме, — только там ведь, где сношены сапоги, босоногого детства дается имя. Потому и вытягивается губа, и не можешь позвать и назвать не в силах — так, в прозрачных сумерках век сгубя, доживаешь, как мерин, до бредней сивых. Было время, и мы не сказали: «Ты…» Календарь закрыт, и не будет завтра, потому и набиты разлукой рты, не вкусившие досыта брудершафта.

ЕЛИСЕЕВСКИЙ [11]

Здесь плыла лососина, как регата под розой заката, и судьба заносила на окорок руку когда-то, и мерцала огранка янтарного чистого зноя, и казала таранка лицо всероссийски речное. Я сюда приходил, под твои сталактиты барокко, уходя, прихватил от норд-веста и юго-востока то, что знаю и помню и чем закушу рюмку Леты; только что-то сегодня просрочены эти билеты. Елисеевский, о! Темнотою зеркал ты мне снишься, высоко-высоко ты под буйные своды теснишься, ничего-ничего, это было и, значит, со мною, никуда не ушло, ни за что не прошло стороною. Стоит сунуть десятку в твою золотую кабину, и глубокую шапку я снова на уши надвину. Поглядит на меня продавщица в бессмертном отделе. Что ж, она отлучиться могла, да и эти огни прогорели. Я последним стою, и звенит колокольчик: «Закрыто». Ни фортуна, ни ссора, ни даже пустая обида… Сыпь мне мелочь, гони, наконец, распоследнюю сдачу, а умру — помяни, и в ответ я невольно заплачу. Потому что здесь был пресловутый эдем нашей жизни, потому что не место ни каверзе, ни укоризне там, где дали кусок и налили граненый стаканчик, где ломался басок и бывал неуживчивый мальчик. Не за жир и витрины, а за истину истинной веры и за Екатерину, что глядела в огромные двери, я запомнил тебя кафедральным амбаром, собором и гляжу на тебя сиротой, но совсем не с укором. Было, было — прошло и уже никогда не настанет. Осетрина твоя на могучем хвосте не привстанет, чтобы нам объявить: «Полкило нарезаю потолще!» Это все хорошо, что так пусто, угрюмо и тоще. Это все ничего, если время и знамя упали, даже лучше всего — пустота в этом оперном зале.

11

Имеется в виду бывший Елисеевский гастроном в Ленинграде.

КОЛЬЦО «Б»

Суета сует, толчея толчей, предзакатный свет твой и мой — ничей. Мой троллейбус «Б», почему не «А»? Говорю тебе, что всему хана. А куда пойдешь, разве на вокзал? Но не суматошь, глянь, как сумрак ал. На него падет ночь темней ночей, это наш оплот: твой и мой — ничей. Поведи меня на чужой чердак, отпусти меня просто, просто так. Ты меня умней в девятнадцать лет, глянь — из-за дверей беспробудный свет! У меня пальто — шелковистый кант, купим то и то и развяжем бант. В шесть утра опять на троллейбус «Б». Подойди, погладь — говорю тебе.

ТАРАС БУЛЬБА

Загибает морозец — наконец, наконец! Погибай, запорожец, застывай, холодец! Уплывай по предплечью, изуверская речь, Запорожскою Сечью можно насмерть засечь! Что ж вы, руки родные и родные войска? Кто-то должен Андрия порубать от виска. Но шляхетски играют кружева простыни, никого не свергают, укрывают они. Говори, моя панна, жизнь дешевле тебя, и глубокая рана — дорогая судьба. Сбей последнюю пену, повались наповал. За такую-то цену я и сам бы пропал.

«Жизнь прошла, и я тебя увидел…»

Жизнь прошла, и я тебя увидел в шелковой косынке у метро. Прежде — ненасытный погубитель, а теперь — уже совсем никто. Все-таки узнала и признала, сели на бульварную скамью, ничего о прошлом не сказала и вину не вспомнила мою. И когда в подземном переходе затерялся шелковый лоскут, я подумал о такой свободе, о которой песенки поют.

Я ЗАБЫЛ СКАЗАТЬ ТЕБЕ…

И медный царь, и Летний сад, и Моховая теперь в лицо тебе глядят, не узнавая. Смеркается среди глухих, пустых окраин, теперь наш детский край затих, умолк, охаян. И Невка мелкою волной молчит под утро о том, что знали мы с тобой, но помним смутно, о том, что я совсем забыл, а ты задумал, о всех, кто с нами жил и был, уехал, умер. А может, вместе ты и я — два полубрата, и эта невская струя не виноваты и в том, что нету никаких теперь известий, и мой звонок к тебе затих в пустом подъезде.

«На Каменноостровском среди модерна Шехтеля…»

Как представляешь ты кружение, Полоску ранней седины? Как представляешь ты крушение И смерть в дороге без жены? Е.Р. 1959
На Каменноостровском среди модерна Шехтеля, за вычурным мосточком, изображал ты лектора. Рассказывал, рассказывал, раскуривал свой «Данхилл», а ветер шпиль раскачивал, дремал за тучей ангел. Ты говорил мне истово о Риме и Флоренции, но нету проще истины — стою я у поленницы, у голубого домика, у серого сарайчика и помню только рослого порывистого мальчика. А не тебя плечистого, седого, знаменитого… Ты говорил мне истово, но нет тебя, убитого, среди шоссейной заверти, меж «поршем» и «тоётою», и не хватает памяти… Я больше не работаю жрецом и предсказателем, гадалкой и отгадчиком… Но вижу обязательно тебя тем самым мальчиком. Ты помнишь, тридцать лет назад в одном стихотворении я предсказал и дом, и сад, и этих туч парение, я предсказал крушение среди Европы бешеной и головокружение от этой жизни смешанной. Прости мое безумие, прости мое пророчество, пройди со мной до берега по этой самой рощице, ведь было это названо, забыто и заброшено, но было слово сказано, и значит, значит… боже мой! Когда с тобой увидимся и табаком поделимся… Не может быть, не может быть, но все же понадеемся.
Поделиться с друзьями: