Избранное
Шрифт:
— Это прекрасно.
— Так, сынок, так.
— Что же вас… — Эрлом запнулся, подыскивая нейтральное слово, — что же интересует вас в деле Анзора Абуладзе? В чем-то сомневаетесь?
Старик распахнул пиджак, стянул с коротко остриженных седых волос свою аккуратную, с черной кисточкой сванку, и его узловатые сильные пальцы мяли тонкий белый войлок шапочки, смотрел старик себе в колени, и по напряженному лицу было видно, что он собирается сказать что-то важное для него, мучительное, наверно, да вот боится, что не так скажет, не понят будет… Это — собственная боязнь, нерешительность — вроде бы даже рассердило его, и вот так, сердясь, он выдавил из себя:
— Парень виноват. Да не один он виноват… не один!
— Разъясните, пожалуйста, Георгий Отариевич.
Но, поскольку старик не спешил с ответом, Эрлом нетерпеливо спросил:
— Дорожная служба, по-вашему?
— Нет.
— Те, кто находились с водителем в машине?
— Нет, сынок.
— Кто же тогда?
Старик застегнул пиджак, надел шапочку, зачем-то поднялся со стула и, выпрямившись, ткнул большим пальцем в грудь себе:
— Я виноват.
— Вы?!
— И я тоже, сынок.
— Да вы садитесь…
— Это мы, сынок, виноваты… я, может, больше других…
— Садитесь, пожалуйста. Налить вам воды? Из сифона, газированная.
— Спасибо, дорогой.
Старик пил, его по-молодому белые искусственные зубы постукивали о края стакана. Эрлом снова включил вентилятор: тот закрутился неохотно, резиновые лопасти словно бы вязли в сгустившейся духоте недвижного воздуха. Телефон молчал: жена, вероятно, еще не приобрела билетов на один из завтрашних авиарейсов московского или ленинградского направлений — им с женой все равно… А за окном, в дрожании еле различимого сизоватого марева, тяжело дышали перегретые камни и ослабший асфальт.
— Хорошо, сынок, что ты оказался из тех самых Кубусидзе, — пробормотал старик, отставив пустой стакан, вытирая ладонью капли воды с подбородка. — У тебя была замечательная мама…
— Давайте, Георгий Отариевич, перейдем к существу вашего заявления…
— А можно я пересяду напротив, за тот вон стол? Нам лучше будет видно друг друга, сынок… Или за тем столом тоже сидит какой-нибудь прокурор, следователь, он придет — я помешаю?
— Нет, он в отпуске. Пересаживайтесь.
— Ты не торопи меня, сынок, и не перебивай, ладно? Я долго буду рассказывать, с самого начала… чтоб ты понял. Согласен?
— Рассказывайте.
— И не пиши пока ничего. Только слушай.
— Я слушаю…
Месяца полтора назад было обыкновенное — в своей привычности — утро, когда Георгий Гогоберидзе сидел в пижаме на балконе, неторопливо пил чай и читал свежую газету.
Сын к этому времени ушел в свое депо — он машинист тепловоза, — а невестка Ира во дворе, у колонки, мыла стеклянные банки: наступила пора варить на зиму варенье.
Широкий длинный балкон, удерживаемый столбами с земли, опоясывал со стороны двора весь второй этаж их старинного дома: жильцы ходили по нему как по общественному тротуару, но каждая семья перед своей квартирной дверью поставила себе столик, и вот за таким собственным столиком Георгий Гогоберидзе пил чай и знакомился через газету с новостями в стране, республике, городе… Внизу, гоняя мяч, кричали дети и позванивала в руках невестки стеклянная посуда. А столетняя липа, сплетясь ветвями с не менее старым ореховым деревом, нависала над балконом живым тенистым шатром: находиться под ним приятно и покойно, как где-нибудь в саду.
— Папа, к нам гости! — крикнула снизу Ира.
Он слегка перегнулся через перильца и увидел посреди двора двух человек, в одном из которых, одетом в темную рубаху навыпуск, обжатую в поясе узким, с серебряными наборными украшениями ремешком, обутом в мягкие сапоги, и с тяжелыми хурджинами через плечо, узнал своего земляка, деревенского товарища, друга (называй как хочешь!) Варлама Абуладзе. Возле него стоял вполне городского вида парень с двумя туго набитыми спортивными сумками…
— Варла-ам?!
— Георгий! Я это… я!
— Ва-ай, Варлам! — И, отбросив газету, побежал Георгий навстречу гостям…
Обнимались, целовались, со слезами на глазах смотрели друг на дружку… какие стали-то, а?.. лет пятнадцать не виделись! Ой, старики совсем, ой, время-то бежит… но держимся, правда, еще поскрипим… И почему «поскрипим» ? Хо-хо, как бы не так! Это мы-то? Старый дуб — его ведь и пила не берет! Постоим!.. В обнимку, да? Чтоб не упасть! Ха-ха-ха… Но ничего, ничего… Давай-ка еще поцелуемся — такое счастье, что встретились!..
Когда отдышались, отсмеялись, Варлам показал рукой на парня:
— Мой старший внук Анзор Абуладзе.
— Очень приятно…
— Здравствуйте, бабуа [29] .
— Какой ты красивый, сынок. Весь род Абуладзе — красавцы! И ты весь в них. Дай тебя тоже поцелую!
Втащили хурджины и сумки в квартиру, и Георгий подивился: впрямь еще силен Варлам, большая крепость в его жилистом теле — ведь в каждом хурджине весу пуда по три… А Варлам развязывал мешки, расстегивал молнии сумок:
29
Почтительное обращение: «дедушка» (груз.).
— Это вашей семье, Георгий.
— Да вы что, люди?! Вы куда приперли-то все? На базар?
— Зачем на базар… семье, говорю, вашей, Георгий. Все свое, деревенское, не покупное. Собрались, а народ узнал, что к тебе еду, — тот несет гостинец, другой, третий… Вся деревня, Георгий. Это от нас и от деревни.
У Георгия — комок в горле. Оторвавшийся с ветки листок он, а там, где корни остались, помнят его… любят… хорошо и больно от этого…
А на полу, извлеченные наружу, — хоть в кино снимай да за деньги показывай эту красоту! — оплетенные прутьями бутыли с домашним вином, груды атласно-золотых отборных персиков, молочно-белые лепешки сыров, задняя часть барана и тушки индеек, огненно-красные гранаты, инжир, связки чурчхелы [30] , свежие, не успевшие привять пучки зелени, еще огромный полосатый арбуз. И четыре живые пестрые курицы со стянутыми крыльями и ногами — на сациви [31] для праздничного стола! Можно было подумать, что по дороге в город прилежные куры, не умевшие по крестьянской своей привычке даром терять время, усердно неслись в лукошко, потому что было еще и полнехонькое лукошко с яйцами!
30
Чурчхела — сладкие «колбаски» из сгущенного виноградного сока и орехов.
31
Сациви — курица под острым ореховым соусом.
— И-о-о… что это? Нам?! — пораженная открывшимся зрелищем, воскликнула невестка, внеся со двора сетки с отмытыми банками. В своей жизни деревню она видела только издали, а вот такое великолепие — чтоб много всего и чтоб лежало все вперемешку и можно взять в руки что хочешь — видела лишь на рынке… Ей тут же захотелось все потрогать, погладить, пощупать, перебрать, и в своем голубом, с желтыми цветами сарафане она напоминала большую яркую бабочку, завороженно кружащуюся над этими щедрыми дарами земли.
Гости сдержанно улыбались, довольные собой, тем, что угодили хозяевам…
Георгий, извинившись, позвал невестку на кухню, где сказал ей:
— Нам следует сейчас все свое внимание уделить самим гостям, а не тому, что привезли они. Стели, дочка, лучшую скатерть, ставь лучшую посуду, хрустальные бокалы… Чтоб по первому разряду!
— Как-нибудь знаю, — ответила Ира, нахмурив брови. — Больше, папа, не будет указаний? Тогда ступайте, папа, я займусь…
И вскоре уже Георгий произносил первый тост — за встречу, за родимую деревню, краше и милее которой нет на свете: она, как рентген, просвечивает твое сердце, и если ты не больной, не сумасшедший, не каменный, она увидит себя — со своими домами, улицами, полями, садами, людьми — в твоем сердце! Она, короче, в тебе, ты — с ней!