Издательство имени Сабашниковых, 1995
Шрифт:
А в крепости (тогда уж она городом звалась, но крепость — привычней на уста ложилось), не очень поспешая, разглядывал я лавки разные и магазины, к нашему аулу примерял и получалось, что скобяная утварь — лишь начало, и коли дело выгорит, можно и с другими столковаться, отчего не столковаться, если все кругом сплошная выгода?
В лавке скобяной дожидаться пришлось, покуда покупатели не разойдутся, при народе по-русски заговорить — все равно что донага раздеться. Так что стоял я там, в уголке, гвозди перебирая и горлом слова чужие ворочая, чтоб когда вслух — легче с языка скатились. Ну и, конечно, пасовал немного, робел, хотя глаза, казалось, всю лавку туда-сюда мельком обежали, да вот приюта никак не находили. Немудрено оно, особенно если с Урузмаговой кузней сравнивать. Еще, как назло, одни уйдут, дух не успею перевести — другие тут как тут. И так лихо с продавцом переговариваются, что меня в жар бросает. Я уж гвозди эти, поди, раз по десять каждый перещупал, а тот, за прилавком, недобро коситься стал, вот я и сделал шаг-второй к середине, помню, передо мной теперь петли дверные лежали да защелки блестящие. А потом, с минуту, перетерпев, глаза я на него вскинул, в грудь воздуха набрал, но, не начав даже, запнулся, потому как над ним, над мелкими стекляшками его, что на нос приклеил, над самой головой увидел то, чт'o помнил всю жизнь, чт'o знал с младенчества, что никто никогда и никуда не мог бы унести с собой, имей он хоть обоз золота, чт'o никто никогда не мог бы увидеть так ярко и полно, имей пусть сто глаз, а не серые стекляшки на носу, не мог бы рассказать об этом здесь так достоверно и целиком знай он русский даже лучше самого царя...
И пока глядел я на чудо это, пока бормотал что-то сухими губами, пока пытался еще не поверить, отмахнуться от него, как от наваждения, пока лишь только беду предчувствовал, но не осознал, пока не пускал к ней мысли свои — все тыкал в него пальцем, забыв десяток слов, какие загодя набрал в дороге из тощей памяти зааульной жизни. И, понятно, не сразу услышал и тем паче не сразу продрался к смыслу того, чт'o настойчиво стучалось в мой слух его криком. «Не продается! — уже почти вопил он мне, согнувшись над прилавком.— Нет! Нет! Не продается! Нет! Ну что за бестолочь такая! Нет! Дурья башка... Это не товар! Не это товар! Товар — вот!..» И он, схватив в горсть обеими ладонями, брызгал перед грудью металлическим блеском защелок. А я, по-прежнему ограбленный прекрасным, страшным виденьем, Душившим красками мне глотку с невысокой (слишком низкой для него, это тоже с толку сбивало, чудовищно низкой: все одно что целую руку вдруг в ногте Уместили) стены, никак не вспоминал, никак не мог спросить и защищался единственным звуком, который тот, в очках, не признавал за слово, продолжая сыпать белые искры в объемистый ящик с гремящей утварью.
«Не надрывайся ты... Он спрашивает — когда?»
И тут я увидел мужчину в ихней одежде, с их взглядом, их руками. Он медленно сложил их за спиной и спросил меня по-нашему, но русским голосом: «Ты хочешь знать, когда она была куплена?» И я, измученный потной, безысходной борьбой — борьбой с защелками да стекляшками,— благодарно закивал, не решаясь ответить. «Зачем тебе?» — спросил он и долго ждал ответа, глядя, как я жалко улыбаюсь и судорожно пожимаю плечами. «Впрочем, какая разница! Не хочешь — не говори»,— сказал он, и я опять перестал понимать, так что ему пришлось перевести и медленно (еще медленней, чем складывал руки за спиной) повторить на нашем языке. И получалось, что ответа он все-таки хочет, потому как дальше замолчал. И я сказал: «Это место. Я его знаю».— «Красивое место»,— согласился он, а я уж понял про себя — хозяин. И вспомнил твоего деда, загорелся кожей и произнес: «Очень. Очень красивое. Оно ждет тебя». Он вскинул брови: «Меня?» — «Да,— сказал я и приложил к сердцу ладонь.— Будь нашим гостем». А он, переждав немного,— видно, мысленно на русский переводил,— откинул дверцу прилавка, подошел ко мне и спросил с любопытством: «Где это?» — «Два дня,— ответил я.— Путь хоть и трудный, но не слишком. Обычный путь. Я сам повезу».— «Твоя повозка? — указал он во двор, указал одним подбородком.— Ты ехал в такую даль, чтобы просить меня быть вашим гостем?» И я кивнул. А он еще больше приблизился ко мне и осмотрел с ног до головы, а я стоял, прямой и стылый, как бревно на морозе, как столб посреди лавки, окруженный покупателями, стиснутый жадным их дыханьем, и чувствовал себя бревном, и, видит Бог, жалел это бревно, и следил, как примеривается он ко мне — бревну, словно прикидывая, в какой точке начать пилить.
«Это он прислал тебя?» И я, конечно, понял, что это вопрос, и, конечно, понял, что ко мне, но разрази меня гром, если я понял, в какой такой точке он стал пилить. И я молчал столько, сколько выдержал, но вовсе не придумал, чего ему нужно, а потому снова кивнул, ибо ответить отрицательно показалось неприличным, казалось неправильным, опрометчивым, и могло — вот что казалось! — разрушить с таким трудом лепившийся разговор. «Да,— сказал я.— Да,— мой отец». И теперь получалось, что прилично и вежливо, но и что правда — тоже. «Он не может быть тебе отцом, ведь он почти мальчишка». И я подумал: вот оно что. Вот он о ком. И подумал: для тебя мальчишка, а для нас, похоже, никогда им и не был. И оставалось еще придумать, что сказать ему вслух — озадаченному хозяину лавки, хозяину картины, хозяину нашего будущего — так, чтобы не запнулся разговор и чтобы легче было потом не замечать его чужого голоса, трогающего наши слова.
И я сказал: «Он сосед мой. Но то — отец прислал. Хочет дело тебе предложить, а картина ни при чем. Просто удивился я, до чего все настоящее... А так, кто не знает его, для тех — мальчишка...» И теперь мне вроде как полегчало, потому что его пора настала мучиться тем, что бы такое придумать в ответ, и уже ему, а не мне, помогали пальцы, блуждающие в ящике с утварью, а когда помогли и остановились, он сказал: «Я ведь могу отказаться. Что тогда?» — «Тогда — твой помощник. Не беда, что языка не знает. Ему и не надо знать». И он спросил: «Вот как?» И я ответил: «Да. Главное — всем выгода. И тем, кто в ауле — тоже». А он усмехнулся и повторил: «Вот как?» Потом повернулся к тому, со стекляшками, и что-то быстро и длинно говорил ему на остром их языке, а тот все поддакивал и гаденько так хихикал. И я, глядя на них, впивался ладонями в ножны, передавая им с влажным теплом свою злость, и, заперев ее там, в кинжале и ножнах, изо всех сил не пускал наружу, а те, болтуны, ее даже не замечали, и будто не замечали меня, это совсем уж сбивало с толку, так что не пускать злость наружу через минуту стало мне проще, а им стало проще спасать свои жизни, за которые они даже не беспокоились, весело перебрасываясь хлопьями беззаботного смеха и, казалось, вовсе не помышляя нанести обиду. И когда кончили, злости осталась лишь малость, чуть-чуть, и я стер эту малость полой черкески с рукояти и ножен.
«Послушай,— сказал он.— Все это очень забавно. Сперва ты едешь двое суток по горной дороге сюда, чтобы пригласить меня в свой дом, потом замечаешь эту картину и забываешь обо всем остальном, потом, завидев меня, вспоминаешь, для чего приехал, но тут же соглашаешься поменять себе гостя, едва я уклоняюсь от приглашения... Забавно! Скажи, а что ты сделаешь, если откажется и он, мой помощник? Пригласишь любого из них?» Тут он показывает на толпу покупателей, которые уже, по сути, перестали ими быть и превратились в слушателей да наблюдателей, открыв лица любопытству, испортив им и свои лица, и наш разговор.
«Нет,— отвечаю.— Не откажется. А откажется — ты его заставишь». А он опять руки за спину сложил и гордо так на меня посмотрел, и улыбка была уже другая, неприятная улыбка. И говорил теперь еще медленней, тщательней прежнего: «Тогда скажи, кто заставит меня заставить его отказаться? Ты?» — «Нет,— говорю.— Не я. Ты сам захочешь. Тебя заставит выгода».
И после уж смеха не было, долго вообще ничего не было, пока он снова не откинул дверцу, не взял меня за локоть и не повел в крохотную комнатушку за прилавком. А потом мы оба сели, и я ему наконец пересказал слово в слово то, что наказал мне твой дед, и он, поразмыслив, просил меня обождать, и самолично принес два горячих стакана, насыпал в них белого порошку и размешал, и пока думал да отхлебывал, я отхлебывал из своего вслед за ним, и тогда не знал еще, что это чай, и не знал, что то был сахар, а он все думал, пока пил, а как сделал последний глоток, принялся вертеть стакан в пальцах, а потом надавил сверху ладонью и, словно хотел на прочность проверить, впечатал его в стол. Вскочил и что-то крикнул по-русски, а потом в каком-то странном возбуждении протянул мне обе руки, и я понял: столковались.
И он спросил про ружье, и я ответил, что есть, и он спросил — какое, и я подробно описал, как действует и как устроено, а он поцокал языком и отрицательно замотал головой, потом вышел из-за стола и направился к небольшому шкафу в углу, Достал оттуда что-то и мне показал: «Револьвер». И я попросил перевести, но он повторил еще раз то же самое: револьвер, и после объяснил, как с ним управляться. И я сказал, что здорово, и он назвал цену, и я сказал: ого! — не слишком огорчаясь. А он опять покачал головой и сказал: «Ты не понял. Ты должен купить его». И я ответил: «Не могу. У меня нет таких денег. У меня есть ружье».— «С твоим ружьем,— сказал он,— можно разве что на войну с гусями пойти — и то не вернуться. Тебе нужен револьвер». А я сказал: «Потом как-нибудь, когда разбогатеем. А на охоту и с моим ружьем ходить неплохо. Я привык». И он сказал: «Тогда не выйдет ничего. Подкопишь денег — снова поговорим». И я спросил: «Ты не поедешь?» И он ответил, что нет, ни он, ни его помощник.
И тогда я понял и сказал: «Абреков боишься». И он не спорил: «Жадности людской боюсь». И я сказал: «Стало быть, от выгоды отказываешься». А он развел руками: «Выгода — это когда своя жадность чужую одолевает. Но когда наоборот — то глупость уже, безрассудство. Все просто. Прежде чем товар продать, его сохранить надобно. А чтоб сохранить, нужно не от одной ржавчины защитить, еще и от жадности чужой. Купишь револьвер — поговорим».
И тогда я подумал и сказал: «Ты же сперва согласился. Выходит, доверял? Поверь и в другом. Дай мне его задаром. А после, коли дело быстро двинется, я его выкуплю. Честное слово». И он опять засмеялся, и снова весело, беззаботно так, словно я пошутил, только я ведь совсем не шутил. И он спросил: «Хочешь еще чаю?» И когда мы опять прихлебывали из своих стаканов, сидя друг против друга, он сказал мне: «Риск. Все дело в риске. Будь у тебя свой револьвер, я рисковал бы целой повозкой утвари да жизнью помощника. А дай я тебе его, револьвер, бесплатно, я рисковал бы уже оказаться ослом». И я отпил глоток и сказал: «Понятно. Все равно что конокраду плетку дарить, а после глядеть, как он ею твою лошадь погоняет. Ты это хотел объяснить? Только я ведь не конокрад».— «Верно,— улыбнулся он.— И я не осел. Да ты не обижайся. Лучше купи револьвер».
И я спросил его: «Скажи, а разве не может с ним управляться помощник твой?» — «Может,—сказал он.— Да у него есть свой».— «Зачем же тогда,— говорю,— еще один?» — «А зачем ты сам моему помощнику?» — «Как зачем? — говорю.— Я же там не чужак. Все ущелье пешком исходил, верхом изъездил».— «Вот-вот,— отвечает,— не чужак. Потому-то наверняка будешь знать, когда стрелять нужно, а когда револьвер за пазухой прятать... Да и потом — два револьвера лучше, чем один. Так?» И я сказал: «Все правильно. Только нехорошо как-то». А он сказал: «Конечно, нехорошо. Быть может, потому и правильно, что нехорошо».
И я задумался, и он молчал, и думал я про твоего деда и про то, что нынче уж ему не придется тешиться, и что вместо того нужно будет ему решать, чт'o такого еще проиграть, прежде чем приобрести себе эту штуку, а заодно с ней — и право на выигрыш, который тогда только выигрышем станет, когда оплатит новую эту потерю и вдобавок что-то еще, возможно, новое знание о правильном или же знание старое, но впервые узаконенное вслух за чашкой чая человеком, никогда не видевшим наших мест воочию, но успевшим купить и повесить на стену их красоту, успевшим раньше еще, чем дед твой определил его в хозяева нашего будущего, только насколько раньше, я не знал и потому спросил, когда он ее купил, и он ответил: «Прошлым летом. Их две было. Эта мне больше приглянулась. И обе — в человеческий рост. Как Раз для наших низких стен». И я поправил: «Чуть Меньше». И он согласился: «Пожалуй».— «Скорее, в высоту среднего подростка или девушки. А на второй водопад был».— «Точно»,— сказал он. «И вода как живая»,— сказал я. «Верно,— ответил он.— Способный паренек». Ну а я ничего не ответил, только чай свой допил и отставил в сторонку стакан, а когда поднялся, он снова коснулся моего локтя и сказал: «Послушай, кажется, я придумал. Одной картины будет вполне достаточно. Не так, чтобы она мне очень уж пригодилась, ну да ладно... Договорись с ним по-соседски — и револьвер твой».