Камень
Шрифт:
— Я говорила о любви мужчины и женщины.
— Любовь, Жанна, едина и неделима, как вот этот кристалл.
— Камень…
Она пожала плечами и движением руки отмахнула ото лба ненужные ей и невидимые ему мысли. Рябинин смотрел на этот жест, готовый просить её сделать так ещё раз и ещё… Глупая наследственность — зачем она наделила женщину, каких много даже в их городе, частицей другой женщины, неповторимой в мире?
— Это не камень, Жанна.
— А что же?
— Не знаю.
— Сергей Георгиевич, это топаз.
— Жанна, а не страшно жить без веры в любовь?
— Вы так и не сказали, что это такое…
— Любовь — это когда мне хорошо, потому что любимому хорошо.
Он сказал не свои мысли — её матери.
От жары и влажности, от комаров и оводов, от своей любви Рябинин ощутил некоторую невесомость собственного тела и сладкую неповторимость окружающего мира. Неважно, что пока он не сказал ей о любви, неважно, что она ничего не сказала, — мир сделался странным и прекрасным до щемящей боли в груди. Рябинин физической работой унимал эту боль, стараясь не унять её всю, стараясь не оставить её на следующий день, на следующий год, на всю жизнь.
Всё-таки он решил объясниться. Если они друг друга любят, то мужчине пристало первому сделать шаг. Вот только где и когда? Их жизнь распадалась на два куска — вечерний лагерь и дневные маршруты. В лагере всегда шумел народ. А в маршрутах она была деловита и быстра, как белка, — говорила лишь об алмазах да учила его геологии. И когда за шиной висит рюкзак, как многопудовый мужик сидит; когда в руках молоток и лопатка; когда пот бежит по очкам и комары вьются метелью… Говорить про любовь можно не везде и не всегда. Ему представлялась луна, какой-нибудь голубой берег, неплохо бы пальмы, какие-нибудь рододендроны…
В субботу смурной мужик Степан Степаныч с разрешения начальника партии съездил по случаю своего пятидесятилетия в райцентр, выставил на обеденный стол пять здоровенных бутылок вина с нежным и загадочным названием «Розовое» и выложил шмат свиного сала с охапкой зелёного лука. Повариха всё это оформила мисочками и вилочками, превратив дощатый стол на четырёх кольях в стол банкетный.
Степану Степанычу подарили отменные полевые сапоги. Он прослезился, поднял налитый стакан и сказал боевой тост:
— Не глядите, что оно розовое… Хорошее вино как пулемёт — косит насмерть.
Рябинин, которому мир и так казался розовым, после двух стаканов вина узрел вокруг новые очаровательные оттенки. Фиолетовое лицо Степана Степаныча стало походить на гигантский боб, только что вынутый из гигантского стручка. Река заурчала радостно, нетрезво, заманивая поиграть. Комары, надышавшись «Розового», затеяли наглые пляски на стёклах очков. А за палаткой Маши Багрянцевой, на фоне закатного неба, вместо сосёнки контурно зачернела итальянская пиния. Он счёл это призывом…
Маша сидела на чурбачке и штопала. Опять играл невидимый транзистор и опять пахло сухими травами. Скрипка тянула душу изощрённо, взасос. Травы пахли дурманно, сумасшедше.
— О чём бы скрипка ни пела, мне кажется, она всегда поёт про одиночество.
— Вот я и пришёл, — ответил Рябинин и пришлёпнул букашку, похожую на вертолёт.
Будь он постарше и не выпей вина… Его широченная улыбка Буратино споткнулась бы о её слова про скрипку и одиночество; отложились бы в своё запасное русло, со временем дали бы толчок мысли и действу и — кто знает? могли бы изменить поступь рока… Но Рябинину было восемнадцать лет и он выпил два стакана «Розового».
— Ты по делу? — приветливо спросила она.
— Поговорить о вечных темах.
— Что за темы?
— Любовь, жизнь, смерть, алкоголизм…
— Наверное, о последнем? — она провела рукой по лбу, словно отстранила невидимое прикосновение.
— Я давно пьян без вина, — сказал он где-то слышанное, красивое.
— Я заметила.
Рябинин счастливо улыбнулся, силясь необычайное выразить необычно.
— Маша, чем штопать дамское бельё…
— Серёжа, это рюкзак.
— Чем штопать рюкзак, лучше бы заштопала кое-что моё.
— Неси, Серёжа.
— Оно здесь, — гордо сказал он и ткнул пальцем в грудь.
— Майка?
— Майка… Душа!
Она рассмеялась, заглушив тревожную скрипку. На всякий случай Рябинин тоже хохотнул.
— Кто же продырявил твою душу, Серёжа?
— Шерше ля ви.
Она смотрела на него, притушив необидную улыбку.
— Я хотел сказать, се ля фам.
Он хотел сказать по-французски «ищи женщину». Но два стакана крепкого вина, принятые им впервые, так соединили «шерше ля фам» и «се ля ви», что расцепить их он никак не мог.
— Я пришёл поговорить о любви, — решился он.
— А ты её… знал?
— Подозреваешь меня?
— В чём, Серёжа?
— В молокососности.
— Я только спросила.
И ему захотелось быть мужественным; ему захотелось походить на тех широкоплечих и раскованных парней, которые не мучались проблемами любви, а решали их скоро и практически.
— Любовь — это секс.
Она беспомощно вскинула руку и попробовала смахнуть тень со лба.
— Поэтому любовь есть материальная потребность человека, как пища и жильё, — ринулся он углублять вопрос.
— Серёжа, любовь идеальна.
— Но она вытекает из секса.
— Тогда цена ей грош в базарный день, Серёжа.
Последние слова как-то отрезвили его. Он вдруг увидел обиженный излом всегда весёлых и крепких её губ, увидел карие глаза, забранные отчуждённой дымкой, и воспринял её терпеливый тон, каким говорят с детьми и пьяными. Да он же обидел её, дурень…
— Я найду алмаз и подарю тебе, — клятвенно выпалил Рябинин.
— Большой? — Маша несмело улыбнулась, отстраняя обиду.
— В пятьдесят каратов, — такой вес счёл он достойным её.
— Серёжа, английской принцессе подарили розовый алмаз в пятьдесят четыре карата.
— Тогда я найду в пятьдесят пять, — и ему захотелось добавить «только не розовый», ибо этот цвет вызвал в нём вдруг лёгкое отвращение.
— Серёжа, императрице Елизавете Петровне русское купечество преподнесло на золотом блюде бриллиант в пятьдесят шесть каратов.
— А я найду в шестьдесят.
— Серёжа, граф Орлов преподнёс Екатерине Второй бриллиант в сто девяносто пять каратов.