Каменные колокола
Шрифт:
— Ну и что будет?
— Откуда мне знать? Государство хитрит, впрямую ничего не скажет...
— Давай матушку Наргиз к себе возьмем, пусть с нами живет.
Сатик просияла, обняла Даниэла:
— Даниэл-джан...
И слов не нашла, чтоб благодарность свою ему выказать.
— Это я для тебя делаю, Сатик. Может, мне придется из дому надолго отлучиться — чтоб ты одна дома не сидела.
В тот же день вдвоем оправились к матушке Наргиз. Завидев сноху, старуха обрадовалась. А в сторону Даниэла и не глянула: «Этот черный пес зачем еще в мой дом заявился? По мне соскучился?»
Даниэл заговорил первым:
— Матушка Наргиз, не сердись, что я в твой дом пришел. И меня мать родила, и у меня душа есть. Скажем, не сын бы твой погиб, а я, и у меня осталась бы молодая жена, и твой сын ее умыкнул бы. Ты б его проклинала так, как меня проклинаешь?
Он говорил так прочувственно, что у старушки сердце дрогнуло.
— Бог меня наказал, милый, пусть твоя мать никогда такого горя, как у меня, не увидит.
— Каждый сын хочет возле себя мать иметь. А ты и мне и Сатик мать. Мы пришли за тобой — заберем тебя, живи с нами.
— Нет, — отрезала матушка Наргиз, — не пойду.
Сатик заплакала, упрашивать ее принялась.
— Нет, — упорствовала старушка, — в этих стенах я всегда с сыном разговариваю. Как мне его с собой в ваш дом забрать?
— Маре, — настаивал Даниэл, — пошли в церковь, усынови меня...
Старушка снова покачала головой:
— Нет, не пойду. Я тебя уже и раньше простила, а теперь уважать буду, по дом свой бросить не могу.
— Маре, а ежели меня по месяцу, по два дома не будет, как же ты Сатик и внучонка своего одних оставишь? Ты ж им обоим родная.
— А я к вам приду, по неделям жить буду, но дома моего меня не лишайте.
Даниэл больше ни на чем не настаивал, он цели своей добился.
В полночь Даниэл разбудил жену:
— Сатик, давай товар закапывать.
— Какой товар?
— Да то, что у нас есть. А то придут, заберут — как жить станем?
— Кто заберет, Даниэл-джан?
— Черт заберет! Не задавай вопросов. Слушай то, что говорю тебе. Ежели я в горы уйду, время от времени весточки о себе слать стану. Но ты об этом ни гу-гу! Ясно?..
У Сатик тут же глаза наполнились слезами, она зарыдала и не сумела сказать в ответ ни слова.
Стояла ночь. Овак одиноко слонялся по улицам. Пустота улиц перетекала в душу. Он походил на генерала, который воодушевил солдат на бой, вел их в самое пекло сражения, провел через тысячи испытаний, ценой больших жертв отхватил высоту, еще не утихли возгласы победы, и вдруг приказ отступать.
«Но почему? Почему?»
На улице появился Бабо. Он стянул у кого-то кожаную плеть, обмотал ее металлический проволокой и шел теперь, лихо размахивая плетью над головой. И вдруг больно хлестнул Овака по лицу. Не придав этому значения, Бабо продолжал свой путь.
— Тьфу! Будь проклят твой отец! — разозлился Овак и набросился на Бабо, чтоб отнять плеть.
Тот увернулся, задал деру. Увидев, что Овак его уже не догонит, он остановился и заорал:
— А ты что на моем пути встал?
Овак рассвирепел вконец:
— Да я тебе все уши оборву!
Бабо нагнулся, поднял камень:
— А ну попробуй!
«Да он и впрямь помешанный. Не стоит с ним связываться», — подумал Овак и пошел дальше. Только отошел на несколько шагов, мимо уха его просвистел булыжник, запущенный Бабо...
Равенство...
Дни относятся друг к другу почтительно — не толкаются, не налезают друг на друга. Потому и у недель свой порядок. Потому и месяцы знают, когда им пробуждаться. Потому и век, прежде чем стукнуться со следующим, должен пройти путь в сто лет, не потеряв при этом ни одного своего мгновения.
Вот бы обществу такой же точности и порядка — крадет время у самого себя, а от бега столетий отстает.
Равенство... Шаг к шагу, ряд к ряду, в солнечном ритме. Равенство жило в душах, и люди пытались его на земле утвердить.
Весть о роспуске коммуны несказанно обрадовала кладовщика. Он позвал на склад братьев жены, запер дверь изнутри и стал запихивать в мешки материю, кожу. Все это велел тащить домой. Во второй заход они все трое волокли продукты и кое-какую утварь.
И вдруг наткнулись на Овака.
«Склад грабят», — смекнул тот. Он чуть не лопнул от ярости. Преградил им дорогу:
— Сволочь! Вор! Вот с какой душонкой ты в коммуну вступал!
У кладовщика посыпались из-под мышки цветастые тарелки и вдребезги разбились.
— Ты чего? Чего дерешься? — в испуге завопил кладовщик. — Ребята, сюда! Он меня душит...
На крик примчались братья его жены, побросали мешки. Один набросился на Овака сзади:
— Вот тебе, пес! Вот тебе, разрушитель храма!
И другой его ударил:
— Вот тебе, контра!
И кладовщик от них не отставал:
— На государство покушался, кулацкая бацилла? Вот тебе!..
Овак явился домой измордованный, окровавленный. Рухнул на тахту, закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Салвизар в испуге подошла к нему:
— Овак!.. Овак-джан, что стряслось?..
— Коммуна у-мер-ла... — простонал Овак.
Бандиты
Перевод А. Тер-Акопян
Каждое утро отворялась дверь хлева, и стадо коров выходило на ухабистую улицу. Люди, которые раньше батрачили на Сого, по одному его окрику бежали вслед за стадом, теперь глядели на Сого как на осужденного. Сого не имел права голоса, не мог ни избирать, ни быть избранным, а вчерашний голодранец Еранос мог вдруг сделаться депутатом, вмешиваться в государственные дела и решать, как поступить с Сого.
Сого бесился. Громко ругался — а кого ругал, было неясно. Неважно — лишь бы люди знали: живет в Сого сила, подтверждающая, что он не ровня прочим. Все можно утратить, кроме чувства превосходства.
Он гнал стадо заливными лугами, следил за тем, чтоб скот не разбредался, и, опершись на палку, слушал мычание коров. В такие минуты казалось, что он ничего не ощущает, ни о чем не думает, что он безразличен ко всему, касающемуся белого света и человека. А на самом деле он уносился мысленно в Тавриз, где никогда не был, но где жил его сын Мурад.