Каменные колокола
Шрифт:
— Раз — правой!.. Два — левой!..
Матушка Наргиз уселась на придорожный камень, грустно смотрит на коммунаров и различает в их рядах своего сына.
Господь с тобой, матушка Наргиз. Только в мыслях он твоих, а рядом с тобой нету сына.
Разве ж в молодые годы помышляла она о такой старости? Все предрекали ей десятерых сыновей. Поступь у нее была уверенная, взгляд сияющий, солнечный. Однажды попытался ее было потискать соседский паренек.
Она схватила его в охапку и так стиснула, что у того кости захрустели.
— Ступай и знай свое место, — сказала она ему.
Он ушел как побитый и даже имени ее не решался больше вслух произносить.
Матушка Наргиз была родом из села Пахлеван. Что в ней осталось-то от прежней стати да силы? Зачем жить?
Из труб дым валит, на улицах голоса звенят. А ее очаг погас, и голоса она не подает.
— Правой!.. Правой!.. Держать равнение!..
Никто не подойдет, не спросит: матушка Наргиз, зачем ты из коммуны ушла?
«А что у меня есть-то, чтоб к их добру добавить? Раньше надеялась, что сноха работать станет. На что коммуне лишний рот?»
Вспомнилось, скольким из теперешних молодых она пуповину отрезала, купала, молитву читала, обратив лицо на восток. «Что ж ты меня, господи, не вознаградишь?..»
Эх, старая, разве люди думают о том, кто отрезал их пуповину? Разве кто-нибудь брался содержать старушку, которая ему пуповину отрезала?
Один сын у нее был, целый мир у нее был, и чувствовала она себя матерью мира. А какая мать такой себя не чувствует? Что есть-то у матери? Две руки. Сынок скажет: обними — и они вкруг него обовьются. Два глаза. Сынок скажет: погляди на меня. И взор и слух ее обращен на сына, она растворяется в его существе и жить без него не в силах.
Счастлива земля: одряхлеет, а ее подкормят, и она снова молодая. Бессмертно материнство земли: один ее покинет, другой с нею. Потому что грудь ее всегда полна молока. А какой толк от иссохшей груди старухи?
Она зашла в дом Овака, присела возле Салвизар.
— Я одна-одинешенька на всем белом свете, — сказала она. — Если коммуна хочет, пусть берет мою землю — распашут, засеют. А мне что надо-то: ломоть хлеба.
— Я Оваку скажу, — пообещала Салвизар. — Как ты одна-то живешь, матушка?
— Весь день на улице. Гляжу-гляжу, может, негодница сноха покажется, скажу ей, что думаю, на сердце полегчает. Да на глаза мне все не попадается.
— Не нужно ее бранить, молоденькая она, пожалей.
— А меня она пожалела? Хоть бы уж предупредила меня, уговорила...
— Ежели предупредила бы, ты б ее все равно прокляла... Зачем тебе одной жить? Переходи к нам. Места всем хватит. И я все время с тобой буду.
— Нет, я уж в своем доме век доживу. Со стенами своими говорить буду.
Сатик укладывала товары, снятые с продажи. Сахар перетаскала в амбар. Подумала: «А у маре сахар не кончился?» Мыло сложила в ящик: «А у маре мыло есть?.. Да откуда ему быть?» Рулон материи спрятала в ящик: «У маре одна рубаха, да и та, видать, износилась». Взглянула на платки: «Не отослать ли один маре?»
Осмелилась спросить:
— Даниэл, можно одни платок маре передать?
Сказала и покраснела до ушей. Словно великий грех совершила перед небом и перед Даниэлом. Даниэл опешил: не думал, что после всего случившегося матушке Наргиз можно что-нибудь послать. Отложил в сторону платок:
— Раз подумала, отошли. И несколько метров материи отрежь, отошли.
Сатик обрадовалась, и Даниэл приободрился.
Когда Даниэл вышел из дому, она отрезала материи, завернула в нее конфет, сахара, мыла. Вспомнила, что у матушки Наргиз лампа треснутая. Лампу новую взяла, спичек и все это с трудом приволокла в дом к Оваку.
— Салвизар, — сказала она, — не обижайся, что я в дом твой пришла, не считай меня бесстыжей.
И заплакала.
Это был первый дом, в который она зашла после побега.
— Да почему ж я тебя бесстыжей считать стану? — удивилась Салвизар. — Муж твой не в армии, не в тюрьме, чтоб сказать: не дождалась, бросила. Какая вдова замуж не хочет?
Салвизар дом заперла, чтоб случайно матушка Наргиз не заглянула и не нарвалась на сноху.
— Даниэл хороший человек, хороший хозяин, — добавила она, — а ты терпеливая женщина, на все руки мастерица.
— Салвизар, я к тебе с просьбой. Умоляю, не откажи. От своего имени вот это передай маре. День и ночь за тебя молиться буду.
Салвизар взглянула на увесистый узел:
— Доброе у тебя сердце, Сатик. Я, конечно передам. Но пройдет время, скажу, что от тебя.
— Не надо, она обо мне слышать не хочет. Как вспомнит Даниэла, и рубаху, и шаль — все выкинет.
— Ну как хочешь, — согласилась Салвизар.
Сатик быстро шла по улице — домой возвращалась.
Вдруг оклик:
— Бесстыжая! Вроде бы не видит!.. Хоть бы уж другой дорогой ходила!
Она подняла глаза. И увидала прямо перед собой матушку Наргиз. Ноги у Сатик задрожали, сердце оборвалось, она грохнулась на колени:
— Прости меня, маре, я молодая, не устояла.
Из глаз ручьями полились слезы.
— Дала б мне стакан яду, а потом уж ходила, шлендра! Стакана яду пожалела?
— Маре!..
И не нашла больше слов.
На улице показались люди. Матушка Наргиз заплакала снова по покойному сыну и вся в слезах ушла. Сатик закрыла лицо платком, побежала домой.
К Асатуру гости заявились из соседнего села. Сняли обувь, забрались на тахту, уселись на ветхом паласе.
— А говорили, что Асатур хороший ковер купил, — сказал один из гостей, большеротый.
Второй, у которого ногти были такой длины, что вот-вот завиваться станут, одернул его:
— Тебе-то что? Может, и не покупал.
— А пусть спросит, в этом дурного нет, — встряла жена Асатура. — Был у нас ковер, как же не был! Асатур его из Шарура привез. Но коммуну создали — и ковер отобрали, и от дела нас оторвали, и от людей.
Она сказала это таким тоном, будто коммуна — разбойник с большой дороги, появился ночью на пороге дома Асатура, наставил ружье на него, схватил ковер — и поминай как звали.