ЖАНРЫ

Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Шрифт:

Судьбы настоящего мужчины, показывает автор, удостаиваются далеко не все к мужскому полу принадлежащие. Это путь испытаний — волевых и физических, преодоление социально-политических и культурных табу. Культура для героя повести Метлы не более чем «тюли-тюли»: «Кругом фуфло, как в школе…» Ему не интересен Эрмитаж, где вещи нельзя потрогать руками. Автор показывает мир таким, каким он предстает в сознании вчерашнего школьника и бывшего футболиста, оказавшегося в армии не столько по принуждению, сколько для того, чтобы утвердить мужскую состоятельность в мужском коллективе. Действие повести сконцентрировано вокруг события, занявшего в жизни ее героя лишь несколько мгновений. Во время учебных артиллерийских стрельб сержант Метла произвел выстрел из самоходного орудия, поразивший ненавистного офицера на расстоянии, исключающем доказательство умышленности убийства.

Угроза «кастрации» (если толковать описанную историю в терминах Фрейда) исходит в повести от власти, наделяющей правами ОТЦА чекистов и стукачей. Убив одного из них, Метла решил проблему, которую должен был решить — пройти инициацию, после которой юноша становится мужчиной в полном смысле слова. Выстрел сержанта становится мифологемой коллективного сознания, символическим удовлетворением протестных настроений солдатской братии.

Автор наделяет своего героя чертами супермена: в армии он лучший наводчик орудия, на гражданке становится суперспециалистом по наладке двигателей. И он — суперлюбовник. Супермен, не рефлексирующий и не рассуждающий, делающий хорошо свое дело, готовый в любой момент вступить в войну, — таким представил Коровин героя нового поколения. Повесть завершается притчей; одно из возможных ее толкований связано с пониманием автором призвания мужчины. Настоящий мужчина всегда стремится к предельным целям (к «Гималаям»). Ее достижение за пределами реальных возможностей, но он будет приближаться к ней, превращаясь в пути… в пепел.

На переходе от 1970-х к 1980-м годам в Петербурге заявило о себе новое литературное поколение, которое использовало постмодернистскую критику модерна для контркультурных инвектив. Не вдаваясь в подробности, согласимся, что постмодернизм с его декларацией невозможности философского познания мира и универсального языка, принципом всеобщей неопределенности, распространяющимся и по отношению к полу, — объявлением о «смерти автора», потому что «все уже написано», — этими и другими не менее радикальными установками предоставлял новому поколению готовую идеологию нигилизма. Если прежде арсенал контркультуры состоял из эпатирующих, футуристических по происхождению выпадов, обэриутской десакрализации культуры, то теперь возникало ощущение, что молодое поколение начало с постмодернизма.

Независимая литературная среда в 1980-е годы пополнилась молодыми бунтарями с карнавализованным сознанием, превращающим творчество в свободные импровизации и словесные игры, часто коллективные, с доминантами социального протеста и эротических скабрезностей, для них авторитеты семидесятников устарели. Тимур Новиков — лидер группы «Новые художники» о том времени писал: «Своими поэтами были для нас не И. Бродский и Л. Аронзон, а В. Цой, Б. Гребенщиков, Олег Котельников…»

Но постмодернизм — это не протест и не «психология». Состоятельность перехода от модерна к постмодерну обеспечивается способностью воспринимать свое творчество в контексте мировой культуры[4]. В постмодернизме выделяют две разновидности — метареализм, когда предметная видимость вещей преодолевается автором ради познания их глубины, и концептуализм, когда автор работает аналитически с самой поверхностью обыденного. Прозаик Аркадий Бартов — один из родоначальников петербургского концептуализма.

Как многие петербургские литераторы, Аркадий Бартов — выходец из научно-технической интеллигенции. Инженер, руководитель вычислительного центра, он в конце 70-х стал автором текста «Кое-что о Мухине», шокировавшего отсутствием признаков нормального прозаического повествования — фабулы, главный герой Мухин лишен характера и того, что мы называем мировоззрением. Он был ни добр, ни зол, этически — никаким, «человеком без определений». И вместе с тем Мухин был больше чем узнаваем: он олицетворял наше советское «мы» — то безликое, морально анемичное, культурно-деклассированное, неопределенное во всех смыслах наше повседневное окружение.

Писатель создает свои тексты на материале всем известных идеологем, заезженных литературных штампов, фразеологических оборотов, стертых образов, знакомых интонаций, заурядных ситуаций (например, «На улице ко мне подошел человек…»), стилистических фигур различных жанров. Этим он близок известным московским концептуалистам Дмитрию Пригову, Льву Рубинштейну. Концептуализм — значительное явление в независимой литературе 1980-х годов, выполнявшее ассенизаторскую работу на поле советской словесности, представлявшей собой умопомрачительный заповедник тривиальности. Вместе с тем это течение, которое своими лингвистическими и стилевыми экспериментами заняло место авангарда в современной русской литературе.

Виктор Кривулин. Его роман под названием «Шмон», состоящий из одного «сложносочиненного» предложения, — один из самых необычных в этой книге. Кривулин продолжал его писать на протяжении 1980-х годов вплоть до публикации в 1990 г. в «Вестнике новой литературы». Но его фабульная завязка при желании может быть определена с точностью до часа — бригада оперативников КГБ, проводившая обыск в квартире поэта, наверняка время его проведения в своем протоколе отметила. «Время наступило… — с этой фразы начинается „Шмон“, — пришли к нам люди с обыском, всем сказали: сидеть! — и мы сидим, потому что наступило время, слава богу, время наступило, может ведь ненароком и раздавить нас, но пусть! лишь бы не стояло на месте, лишь бы сделало хоть шаг вперед, а не топталось, не пятилось…»

Когда сегодня говорят о развитии петербургской поэтической традиции в последние десятилетия, называют прежде всего имя Виктора Кривулина. В основе его поэзии — восстановление исторических и духовных связей с отечественной досоветской и мировой культурой. Важна его роль в формировании самосознания независимого культурного движения, он издавал самиздатские журналы «37» и «Северная почта», выступал на конференциях неофициальной культуры. И вел безбытную жизнь, в его комнате вечно толпился народ. Поток впечатлений, мыслей, честолюбивых порывов преобразовывал в стихи, статьи, планы, зачастую мало учитывающие реальность. Один из этих планов — создать профсоюз независимых литераторов, о чем сделал заявление в зарубежной прессе. Это заявление и стало поводом для обыска. Серьезные мужчины листают книги, рукописи, стихи, частную переписку — «динамит» где-то там, в словах и между строк, в намеках и названных именах. Могучая империя в опасности! На время обыска хозяин жилья помещен в прихожей. К нему присоединены те, кто был у него в гостях. Они, давно знающие друг друга, ведут между собой обычный разговор.

В статье «Власть и писатель» Кривулин назвал общение в неофициальной литературной среде «безразмерной вселенской кухней, где любой интеллигентский разговор сплетается из цитат и полуцитат, из намеков и пересказов прочитанного накануне, из эпатирующих реплик и пьяных философских откровений. Это культурный бульон, где самозарождается новая литература, начисто лишенная и властных амбиций, и агрессивных коммерческих претензий». На основе этого наблюдения сформировался новый концепт романа, роман как поток коллективного сознания.

Текст разворачивается, как магнитофонная запись разговора, редко выделяя, кому принадлежит реплика, — важна коллективность речи и ее непрерывность, как непрерывно течение самого времени, — бытовые зарисовки, характеристики знакомых, литературоведческие заметки (среди подразумеваемых прозаиков угадываются Коровин, Исаев, называется Веня Ерофеев), городские легенды: о люстре Елисеевского магазина, о «драп-машине», которая в страшной тайне сооружается для начальства на случай войны Кировским заводом, политические предсказания, сюжеты, которые тут же становятся новеллами, и те, которые когда-нибудь могут ими стать, цитаты из документов, отголоски настроений — личных и коллективных, цепочки образов с переходами от воображения к яви и наоборот, блестящие пересказы эпизодов из жизни Фета, Пушкина, Баратынского, Татьяны Гнедич…

Энергия текста — в свободной импровизации, которая удается только виртуозам, свободно владеющим языком и умеющим прокладывать проходы в неразобранных залежах истории культуры с вдохновением, с эмоциональной огранкой и, главное, со знанием деталей, без которых такое путешествие оказалось бы авантюрой. Вместе с тем культурная однозначность языка и адресата произведения очевидна: это тот «народец остролицый», который Кривулин воспел в своих стихах, — неофициальная петербургская культурная среда. Эта среда, пишет автор, «имеет собственное подполье, тайные семинары и университеты, дискуссионные клубы и церкви…» Кривулин часто отпускает воображение на свободу, но оно редко покидает «облитературенный», как писал, Ленинград, о культурной жизни которого узнаем со слов большого поэта, активного, наблюдательного участника многих событий, неотделимого от истории петербургской независимой литературы трех десятилетий, и замечательного стилиста.

Поделиться с друзьями: