Конан-Киммериец и Соломон Кейн
Шрифт:
— Так ты держишь слово, Светлейший?!
Тот притворно вздохнул:
— Нарушать договор бесчестно… а вот обмануть врага не только справедливо и достойно, но вдобавок приятно и выгодно! — он делано зевнул. — Кстати, я ничего не нарушил. Суди сам: пока тебя не было, прочие предводители Братства сгинули на задворках мира, не справившись с похожими заданиями… либо сгинули в пучине и пыточных подвалах. Потоплены моими капитанами, казнены моими палачами! Вот так-то, Конан!
Оздемир вдохнул аромат розы, подвёл итог:
— Теперь ты на самом деле единственный вожак «рыбаков» Султанапура. Точнее, последний! И… я дарю тебе самое дорогое: твою жизнь. Можешь исчезнуть из моего города.
Признавать поражение Конан не любил, но выбора не было — Светлейший переиграл его, использовав как охотничьего пса. Оставалось сожаление о напрасно погибшем вожде охотников, а более всего угнетало раздражение обманутого простофили. Видимо, затею с контрабандой придётся начинать с самого сначала, и где-то в другом месте. Однако напоследок Конану хотелось унять давний зуд любопытства:
— Твоя взяла… Но в чём смысл этой штуки? Магией от неё, вроде, не воняет — не то, что помадой в твоих покоях, Светлейший!
На призывный звон колокольчика в покои, кланяясь, вошёл тощий старик в одеянии то ли астролога, то ли алхимика — варвар так и не научился различать эти искусства. Завидев пустотелый браслет, старец бесцеремонно ринулся к нему с радостным воплем:
— О! Мой господин, ты сделал мне бесценный подарок! Это она, она! Серебряная Амфисбена великого Рамиля возвращена… я могу спокойно умереть… если даже не успею завершить опыт предка!
По щелчку пальцев хозяина потомок Рамиля торопливо утащил змееголовую спираль. Взрыв смеха не понравился киммерийцу ещё больше, чем поражение. Заметив гневную складку между бровей Конана, Светлейший с трудом прервался:
— Старый болван не видит дальше своего носа! Слушай, друг-варвар, это же замечательно — столько лет ждать то, что может сделать любой кузнец или стеклодув!
Горький смех варвара присоединился к хохоту Оздемира — до Конана, наконец, дошла насмешка Богов, заставившая рисковать своей жизнью и отнять чужую за деталь перегонного куба…
«Последний поцелуй Бесс» — Элли Флорес
Пожар отражался в его глазах
И океана зыбь.
А по запястьям — рубцы на рубцах:
Память испанских дыб.
«А как, — он спросил, — поживает Бесс?
Я скверно расстался с ней…» —
«На могиле ее воздвигнули крест
Тому уж немало дней».
«Прах к праху!.. — он молвил. — Конец земной —
Могильная тишина…»
А ветер стонал и бился в окно,
И восходила луна.
1.
Запах ночи был неописуем. Соломон Кейн ощущал его всем своим существом, не просто носом: соленый ветер с моря, полынный аромат пустошей рядом с городком, копчено-дымный аромат из лавчонки рядом с таверной, откуда он только что вышел — должно быть, какой-то трудолюбивый рыбак разбогател и завел себе наконец дело, чтобы оставить его детям и внукам.
А у него не было ни детей, ни внуков, насколько он мог знать… Даже жены — и той не было.
Нерадостным получилось возвращение домой, что и говорить. Дом — это ведь не четыре стены, а люди, которые ждут тебя и верят, любят, надеются, по Писанию и по сердцу. Острая жалость к себе резнула внутри, но Кейн мгновенно задушил ее, не дав даже шанса. Довольно. Он сам выбрал такую жизнь — жизнь бродяги, перекати-поле, у которого нет четкой цели впереди, а лишь зов, побуждающий идти все дальше, испытывать себя все жестче.
Зов. Звук донесся до него теперь отчетливо, значит, там, в таверне, между пьяных земляков, ему не почудилось.
Пуританин расправил широкие, не сгорбившиеся, несмотря на возраст, плечи, и ощутил привычный вес испанской рапиры в ножнах, а также зачехленного кортика и двух надежных пистолетов за поясом. Посох африканского колдуна был в правой руке, и его верхушка слабо светилась. Внезапно зов усилился, и, словно отвечая, посох вспыхнул, свет протек сквозь пальцы Кейна, и тот инстинктивно ослабил хватку. Этого хватило, чтобы посох вырвался из руки и, накренившись под острым углом, самостоятельно полетел куда-то влево.
Выругавшись про себя, Соломон последовал за ним, ибо уже давно понял — посох не терпит от владельца непослушания. За спиной раздались охи и ахи выскочивших следом пьянчуг, но ему было все равно, пусть дальше сидят да солят усы в кружках эля.
Широкая дорога сменилась на узкий проулочек, а потом, сам не заметив как, Кейн очутился на тропинке, ведущей к морю вдоль гранитных валунов.
И вот перед ним раскинулось старинное кладбище с рядами крестов и надгробных плит. Посох вел дальше, в самую глубь, к тому участку, что смыкался с обрывом, под которым шумело бурное темное море.
Пуританин достиг неприметной могилы у самой стены и увидел, как сверкающий посох встал рядом с крестом, не приближаясь к нему, однако, слишком, и освещая надпись на табличке.
Холодея, Соломон склонился и прочел «Элизабет…» и годы жизни.
— Любовь моя.
Голос прошелестел откуда-то с обрыва, и он упал на колени. Плакать Кейн разучился давным-давно, но душа его рыдала сейчас кровавыми слезами.
— Бесс, — его губы с трудом разомкнулись, хриплый голос был неузнаваем. — Зачем позвала меня, любимая? Я знаю, что виноват, что бросил тебя, поддавшись жажде славы, но ах, если бы ты знала… Если бы ты только могла знать…
— Я все знаю, любовь моя, — теперь он не только слышал, но и видел ее. Белый призрачный силуэт парил за крестом, и свет от посоха будто бы обтекал его, окутывая голубоватым мерцанием. — Мои очи открылись, я вижу прошлое, настоящее и даже грядущее… Но звала тебя не потому, что хотела обвинить — то прошло, как вода через песок, и мои страсти земные отныне покоятся на весах Судного дня. Прошу тебя о милости, Соломон, только ты можешь ее оказать.
— Проси о чем хочешь, — Кейн устало опустил голову, его руки вцепились в холодную, едва покрывшуюся молодой весенней травкой почву. — Я твой.
— Когда ты уплыл, я плакала, глядя на пенный след твоего корабля, и не утешалась еще много месяцев, но отец мой считал это блажью. Он спешно выдал меня замуж за богатого торговца-судовладельца Родрика Харгрейва из Эксетера, и насколько он был милым до нашего бракосочетания, настолько ужасен оказался после него. О, Соломон, если бы ты видел, каким унижениям Родрик подвергал меня, невинную, ничего не знавшую о коварстве мужчин! Что бы я не сказала, что бы не сделала, все было худо; он контролировал каждый мой шаг, не давая даже ездить в гости к родителям и сестрам. А потом, после рождения Маргарет, все обернулось сущим кошмаром — он поднимал на меня руку во хмелю, и не раз, и не два… Муки мои длились недолго, начался кашель, и менее чем за год я стала тенью, а потом отдала душу Богу, молясь только о том, чтобы доченька моя не страдала так же, как я.