Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
Поленов взял синюю краску и сказал:
– Я немножко вот тут колонну… лотос сделаю…
Мамонтов приехал с Дюран, остановился, смотря на декорации. Его веселые, красивые, золотые глаза весело смотрели на меня.
– Это что же вы делаете?
– сказал он мне.
– Чересчур ярко.
– Нет, так надо, - сказал Поленов, - я сам сначала испугался.
– Костюмы ваши не нравятся Амнерис и вот ей, - сказал Савва Иванович.
– У них свои, со шлейфами.
– Шлейфов тогда не было, - сказал Поленов Дюран, - это невозможно.
– Может быть, - ответила певица.
– Но так как у Амнерис шлейф, то я тоже хотела бы шлейф.
– Аида - эфиопка, какой же у нее шлейф? Шлейф невозможно, - говорю я.
– Я вас очень прошу, - просила Дюран, - хотя бы небольшой…
– Ну, едемте обедать в «Мавританию», здесь недалеко…
* * *
Савва Иванович отлично говорил по-итальянски и на других языках. Он часто бывал в Италии и, видимо, любил эту прекрасную страну и ее упоительное искусство. В Милане проводил время с артистами, слушал молодых певцов. Один из них был выдающийся тенор Пиццорни[238]. Много было споров с Мамонтовым об искусстве, когда собирались у него кружком, где П. А. Спиро[239], Виктор Васнецов, Поленов, Н. С. Кротков[240] обсуждали постановки опер Римского-Корсакова.
* * *
В. М. Васнецов пригласил меня поехать к Островскому, он хотел узнать о его поэме «Снегурочка» и как он думает об опере, как видит ее оформление.
Мы застали Островского, он принял нас в комнате, в стеганом полухалате. Он встал из-за стола, на котором были разложены карты и начерчен мелом на сукне план павильона на сцене, входы и выходы. Карты были - короли, валеты, дамы. На них наклеены ярлыки действующих лиц, фамилии артистов: на валете червей я прочел «Правдин»[241], а на пиковой даме - «Ермолова»[242].
Островский, видя, что я, молодой человек с большой шевелюрой, засмотрелся [на разложенные карты], спросил меня:
– Вам интересно?
– Да, - ответил я робко.
– А вот, видите, часы, - сказал Островский. Стрелка больших часов двигала минуты.
– А вот моя рукопись «Не в свои сани не садись». А вот это артисты, - показал он на карты.
– Они у меня войдут на сценку здесь, а я за них говорю по часам. В меру надо действие сделать, страсти человеческие надо в меру показать. А то я распишусь, - сказал он, улыбнувшись, - публика-то и уедет из театра в три часа ночи и скажет: «Островский-то замучил». Мера должна быть в искусстве театра. Вот они, карты, меня учат… Простите, Виктор Михайлович: объяснял молодому человеку технику дела.
Виктор Михайлович взял его за руку и сказал, волнуясь:
– «Снегурочка»… Это так замечательно, это так высоко, я не могу даже выразить… Спасибо вам…
У Васнецова были слезы на глазах.
Лицо Островского было серьезно, он как-то запахнул халат и растерялся, словно что-то скрывая.
– Да ведь это я так написал, эту сказку… Вряд ли понравится сказка. В первый раз слышу. Очень рад, что нравится вам. Оперы не знаю, делайте, как хотите. Я видел эскизы ваши, Савва Иванович привозил, очень хорошо.
Я увидел, что Островский не хочет говорить, не верит, что его «Снегурочка», самое святое место его души, - замечательная поэма, и что кто-то смеет это понимать. Посмотрев нам в глаза, он спросил:
– Но почему это вам так нравится - «Снегурочка»-то? Писал я ее шутя, это не серьезно, да и никто не поймет ее - лирика, мечты старости, так, пустяки…
Возвращаясь со мной на извозчике, В. М. Васнецов говорил:
– Правду, правду сказал он - никто не поймет. Тяжело, печально, вот оно что, люди живут-то другим. Это искусство не нужно. А эта поэма «Снегурочка» - лучшее, что есть. Молитва русская и мудрость, мудрость пророка…
И видел я, что Виктор Михайлович был взволнован.
Я был мальчишкой, но я понял что-то горькое и печальное… Что-то такое, что жило в жизни, так, около, - непонимание…
* * *
– Эх, Костенька, - сказал мне как-то Савва Иванович.
– Пение может быть в опере при самой условной форме игры, но это только для богов. Мазини понимает эту меру. Он не мешает игрой своему чудо-голосу. У него изумительная мера.
Но вскоре явился русский певец, который заставил всех удивиться. Одним из первых Савва Иванович Мамонтов обратил на него свое внимание…
* * *
Я приехал по делу к Савве Ивановичу и, не застав его, стал дожидаться. Вскоре он вернулся с высокой и полной дамой. Она была расстроена и заплакана. Савва Иванович, проходя мимо меня, сказал:
– Подождите, Костенька.
Дама была его родственницей - Башмаковой, муж ее был фабрикант, человек солидный.
Стояло лето, жара, в окно была видна Садовая улица, Спасские казармы, выкрашенные в желтый цвет, ровные окна. Лениво едет извозчик. Тоска.
– Савва Иванович вас зовет, - сказал карлик Фотинька.
– Какие странные вещи бывают, - сказал мне Савва Иванович.
– Вы не поверите. Вы знаете Башмакова, Василия Григорьевича. Серьезный человек, без улыбки, как утюг, делец, человек умный и гордый, самолюбивый. В городские головы не шел, как ни просили. А сейчас я был в Жуковке, под Москвой, там у него дом - дворец. Семья, порядок, жену ведь вы видели - она сейчас была тут. Представьте, он заперся в бане, взял с собой вино и пьет. Один гуляет. Поет. Пляшет. Поет все вроде как из опер. Меня бранит ужасно. «Савва! Вот тебе опера, - кричит, - на, возьми!»[243].
– Да, неужели? Не похоже на него. Что ж это такое? Что это значит?
– Он всегда в деле озабоченный. Не выдерживает - запьет. Но опера тут причем? Странно. Артистов он терпеть не может, а поет - скверно поет, издевается, принимает позы артистов. Вообще непонятно.
– Вероятно, болен.
– Нет, здоров. Там доктора. Сам Захарьин. Поедемте в Абрамцево, Илья Ефимович [Репин] приехал, Васнецов там, Серов.
– Я только возьму с собой краски…
В это время вошел бухгалтер, с ним трое артельщиков. Они внесли небольшой тюк, тщательно завернутый. Наклонившись, передавая бумаги бухгалтер что-то тихо говорил Савве Ивановичу.
– В Абрамцево поедем в четыре часа, - сказал Мамонтов, когда артельщик и бухгалтер ушли.
– У меня есть к вам просьба. Вот вам сейчас подадут лошадь. Будьте добры, отвезите тюк в правление, вы знаете, - на Ярославскую дорогу, и передайте его Анатолию Ивановичу[244]. Это ценные бумаги. А оттуда проедете к себе, захватите краски, холст. А я должен съездить в банк. Возвращайтесь назад сюда, мы поедем.
Тюк был довольно тяжелый. Мне его поставили в пролетку. Мамонтов смотрел.
– Здесь важные бумаги, - повторил он мне тихо, провожая меня.