Контракт для герцогини
Шрифт:
Карета, казалось, не ехала, а летела по ночному Лондону, и это ощущение полёта, освобождения, было не снаружи, а внутри них. Они молчали, но это молчание было громче любого крика. Оно было наполнено отзвуками только что пережитого триумфа, гулом восхищённого шепота в галерее, хрустальным звоном разбивающейся репутации Вентриса. Воздух в карете был густ от невысказанного, от адреналина, который пульсировал в их жилах одной и той же бешеной частотой.
Когда они вошли в особняк, привычная торжественная тишина холла не смогла их поглотить. Она отскакивала от них, как вода от раскалённого камня. Они шли по мраморным плитам, и их шаги отдавались не бесшумно, а твёрдо и уверенно, будто они были завоевателями, вернувшимися в свою цитадель. Лоуренс, вышедший навстречу, увидел их лица — её раскрасневшиеся щёки и сияющие глаза, его непривычно оживлённый, почти ликующий взгляд — и, не задавая вопросов, лишь мудро кивнув, растворился в тени, оставив их одних.
Они не пошли в кабинет привычным маршрутом. Они почти вбежали в него, и Доминик, обычно такой сдержанный в движениях, с силой распахнул дверь, которая с гулким стуком ударилась о стену. Эвелина, не снимая лёгкой вечерней накидки, прошла прямо к камину, где уже потрескивали заранее зажжённые дрова, и протянула к огню руки, хотя они и не были холодны. Они горели.
— Вы видели его лицо? — вырвалось у неё наконец, и голос её звучал хрипло от сдерживаемых эмоций. — Когда тот эксперт произнёс «подделка»… он выглядел так, будто ему всадили нож в самое сердце. Его мир рухнул в одно мгновение.
Доминик стоял посреди комнаты, скинув на ближайший стул свой тёмный плащ. Он расстегнул верхние пуговицы жилета, провёл рукой по волосам, нарушая их безупречную укладку.
— Он не просто потерял лицо, — сказал он, и в его голосе, обычно таком ровном, звучала низкая, торжествующая нота, которую она слышала впервые. — Он потерял всё. Карьеру, положение, доверие Кэлторпа. Он стал обузой. И его сбросят за борт, как балласт. Это был не просто удар, Эвелина. Это был разгром. Точечный, сокрушительный.
Он подошёл к столику с напитками, но на этот раз не к коньяку. Он налил два бокала шампанского, которое, видимо, было приготовлено заранее в ожидании успеха. Протянул один ей.
— За безупречную операцию, — сказал он, и его глаза в свете огня и канделябров горели не ледяным, а почти что золотым огнём.
Она взяла бокал, их пальцы ненадолго соприкоснулись, и это прикосновение, обычно намеренно избегаемое, в этот раз не вызвало отстранения. Оно вызвало искру, пробежавшую по коже. Они звонко чокнулись.
— За идеальное партнёрство, — ответила она и отпила. Игристая, холодная жидкость взорвалась во рту миллионом пузырьков, как и её чувства.
И тогда маски, которые они так тщательно носили даже наедине друг с другом — маска холодного стратега и маска сдержанной, умной союзницы — начали трескаться и спадать. Адреналин требовал выхода. И он вырывался смехом.
Эвелина засмеялась первой, отставив бокал и опустившись в кресло. Это был не светский смешок, а настоящий, грудной, почти беззвучный от напряжения смех.
— Боже, — выдохнула она, — этот момент, когда антиквар… этот жалкий человечек… вбежал в зал с таким трагическим лицом, будто мир кончался! Театральность высшей пробы!
Доминик, прислонившись к каминной полке, тоже рассмеялся. Его смех был глубже, тише, но в нём не было ни капли привычной иронии. Было чистое, почти мальчишеское удовольствие.
— Я думал, Вентрис упадёт в обморок прямо на гравюру, — сказал он, и его губы растянулись в непривычно широкой, открытой улыбке. — А ты… ты смотрела на него с таким наивным, сочувствующим ужасом! «Бедный, бедный сэр Годфри!» — это было шедеврально.
Он назвал её «ты». Не «Эвелина», не «леди Блэквуд». Просто «ты». И она даже не заметила, настолько это было естественно в эту минуту.
— А вы! — воскликнула она, указывая на него пальцем. — Вы стояли у колонны, такой невозмутимый, а в глазах у вас… я видела! Вы наслаждались каждую секунду!
— Конечно, наслаждался, — признался он без тени смущения, отпивая шампанское. — Это был наш совместный триумф. Наш. Я планировал, но без твоего умения вести игру в салоне, без твоего чутья на людские слабости… это было бы невозможно. Ты была идеальна.
Он снова сказал «ты». И его слова «ты была идеальна» прозвучали не как деловая оценка, а как нечто гораздо более личное, восхищённое. Они оба были раскованны, непринуждённы, как никогда. Они перебивали друг друга, вспоминая детали, жестикулировали, их разделяло всего несколько шагов пространства, но ощущалось, что никакого пространства между ними нет вовсе. Они были единым целым, разгорячённым победой дуэтом.
— Помнишь, как он, — начала Эвелина, заливаясь новым смехом.
— Да! — перебил Доминик, уже зная, о чём она. — Когда он полез за носовым платком и выронил футляр! Звук, с которым та «гравюра Дюрера» шлёпнулась на паркет! Я думал, я не выдержу.
Они смотрели друг на друга, и в их взглядах не было уже ни тени прежней настороженности, ни холодности, ни дистанции. Было лишь взаимное, безудержное восхищение, признание силы и ума друг друга, и что-то ещё — что-то дикое, радостное и очень, очень опасное, что рвалось на свободу после долгих недель сдержанности и контроля.
Он отставил пустой бокал, сделал шаг вперёд. Она, всё ещё сидя в кресле, подняла на него взгляд. Смех постепенно стих, но эйфория никуда не делась. Она превратилась в нечто более плотное, более жаркое. Воздух в кабинете, ещё минуту назад звонкий от смеха, вдруг стал густым и тяжёлым, как перед грозой. Они смотрели друг на друга, и все барьеры — герцог и его жена по контракту, командир и его агент, два одиноких сердца за ледяными стенами — рухнули, рассыпались в прах под натиском этой невероятной, завораживающей близости. Остались только он и она. Двое людей, которые только что свергли целый мир и теперь стояли на его развалинах, одни, невероятно сильные и невероятно уязвимые друг перед другом.
Этот момент наступил не как резкий обрыв, а как естественное, неумолимое затихание. Их смех, ещё секунду назад звонкий и беззаботный, растаял в воздухе, словно его поглотила внезапно наступившая глубокая, звенящая тишина. Она пришла не извне — она вырвалась изнутри, из самой сердцевины того осознания, что медленно, но верно начало овладевать ими обоими.
Эвелина всё ещё сидела в кресле, но её поза из расслабленной и раскованной вдруг стала неестественной, застывшей. Она чувствовала, как каждый мускул её тела напрягся, будто готовясь к прыжку или к обороне. Её пальцы, только что живо жестикулировавшие, теперь вцепились в бархатную обивку подлокотников, и она чувствовала каждый ворсинок, каждый стежок. Её дыхание, учащённое от смеха, ещё не успокоилось, и оно звучало теперь неприлично громко в этой внезапной немоте, прерывисто и неглубоко, застревая где-то в горле.
Доминик стоял перед камином. Он перестал улыбаться. Его лицо, ещё мгновение назад озарённое той редкой, открытой улыбкой, постепенно застывало, но не в привычную ледяную маску. Нет. Оно было лишено всякого выражения, стало гладким и непроницаемым, как поверхность тёмного озера в безветренную ночь. Только его глаза — его глаза были живыми. В них больше не было торжествующего огня. В них разгоралось что-то иное, более глубокое, более тёмное и невероятно интенсивное. Они были прикованы к ней с такой силой, что ей казалось, будто его взгляд — это физическое прикосновение, жгучее и неотвратимое.