Купание в Красном Коне
Шрифт:
В тот день, когда меня проводят на заслуженный отдых (хороши заслуги, коли выставляют за ворота), на моей квартире (к тому времени, я надеюсь, она у меня все-таки будет) состоится банкет. Когда стемнеет, а они — все собравшиеся — будут еще доедать и допивать, пытаясь хоть здесь получить компенсацию за то, что так долго терпели меня, я тихонько ускользну от них на кухню. Там у стола, заставленного грязной посудой и недоеденными салатами, будет сидеть Витюша и набивать свою трубочку. Витюша выйдет на пенсию раньше меня, потому что он уже сейчас старше меня на пять лет. А трубочку подарю ему я на пятидесятилетие, если он к тому времени не бросит курить. Он пыхнет своей трубочкой и скажет:
— У Хейфица было больше народу на проводах. Хоть он и трепло.
— Был трепло. Да весь вышел, — скажу я, чтобы поддержать разговор. Потому что мне все время будет казаться, что Витюша что-то недоговаривает. О неком неведомом мне Кодексе тех, в чьи блестящие, но потрепанные временем ряды я вступаю. Но даже если Кодекса никакого и нет, то соображения-то у Витюши на этот счет должны быть? Но он после затяжного молчания, которое со временем будет становиться все длительнее, скажет, передавая мне клочок бумажки:
— А завтра к десяти часам утра будь добр вот по этому адресу.
Встанет, хлопнет меня по плечу и скажет со своей теперь уже вечной полувопросительной интонацией:
— Ну я пошел?
И словно в ожидании, что вот-вот я скажу ему нечто чрезвычайно важное, постоит в дверях… Уйдет…
Утром я проснусь от грохота посуды на кухне — это Неповторимая убирает остатки вчерашнего разгрома. К тому времени мы будем жить вместе уже лет двадцать (двадцать лет!). И каждое утро будет открываться дверь в спальню, и Неповторимая будет протягивать мне авоську и деньги. Молча, без указаний.
— Что купить? — спрошу я.
— Своего первого мужа я выгнала за безынициативность, — ответит, как обычно, она.
И я пойду и назло ей куплю одной какой-нибудь там цветной капусты, а Неповторимая в своей дьявольской последовательности приготовит мне из нее и первое, и второе, и третье.
Но сегодня, пока я буду собираться в магазин, зазвонит телефон и Неповторимая крикнет:
— Возьми трубку! Это она…
То есть моя дочь. От первого брака. Неповторимая страшно будет ревновать меня к ней, и они не смогут найти общий язык. Разве что на моих похоронах.
— Спасибо, — скажу я дочке. — Нет, голова после вчерашнего не болит. А вот насчет денег… Тут, понимаешь, вообще-то пора бы и понять, что ты — человек самостоятельный и у тебя самой взрослые дети, а у меня теперь только пенсия.
— А у тебя внуки, — скажет она. — И спасибо за напоминание о моем возрасте.
Мне придется раскошелиться за нетактичность.
А затем позвонит и поздравит сын Неповторимой. От ее первого брака. В конечном счете тоже попросит денег, хотя он зарабатывает больше нас обоих. Но он все тратит на книги. Это заставляет меня мириться с ним к радости Неповторимой.
На дворе декабрь и отвращение декабря к слякоти, которую никак не одолеют мороз и снега. У подъезда две лавочки присели в ожидании сплетен и новостей.
Пока я стою в раздумье, куда направить стопы свои по повелению Неповторимой — в булочную или гастроном, вслед за мной из подъезда выползает старуха Кукушкина с первого этажа. Я стремительно скрываюсь в застрявшей с ночи белесой уличной хмари. А скрываюсь я потому, что больно хорошо знаю незаурядную жизнь этого «кукушкиного» гнезда. Грустно, но у них там идет самая настоящая война между поколениями. Сама старуха Кукушкина, решив однажды или вычитав, что есть соленое вредно, ликвидирует в один прекрасный момент всю имеющуюся в доме соль и солесодержащее. Проводимая ею кампания на редкость целеустремлениями неизменчива. Младшее поколение, капитулировав, втихаря все же досаливает — каждый сам себе. По вкусу добавляют. И дело не в соли. Предметом распрей мог бы стать любой повод…
Боже мой, думаю я, шлепая прямо по лужам, потому что кругом только лужи и ни клочка сухой земли или асфальта, боже мой, ну откуда, откуда в этом ветхом старухином теле такая мощь духа и зачем она ей? К чему, к чему эти попытки настоять на своем хоть напоследок? И я не знаю ответа, не знаю, есть ли ответ вообще. А пора бы знать.
Мысли мои переключаются на Витюшу и на его давно уже неясную для меня жизнь. Неясную с тех самых пор, как он перестал работать. Тогда же он прекратил и мои посещения его холостяцкой берлоги с разговорами по душам. А я чувствую, что ему есть что рассказать. Потом, эта записка его, врученная, как всегда, без объяснений… Я могу все это понять только так: одна моя жизненная роль закончена, и жизнь спешно пишет для меня следующую. Но к чему же, черт побери, эта таинственность и нежелание сказать четко: «Ну-ка, ты, два шага вперед!» — я ведь выйду, отчего же нет? Я уже вышел.
По адресу в бумажке, предварительно обойдя магазины, я нахожу этот дом, очень тихий дом. Из его подъездов не вывозятся коляски с малышами на свежий воздух и соседское обсуждение. В молчащем подъезде — стойкая неподвижность запахов. Первый этаж, второй… На третьем этаже одна из дверей, обитая коричневым дерматином, с трудом сдерживает запахи борща. На дощечке старой бронзы — гравировка с завитушками: «А. Н. Семушкин. Заходите как-нибудь…» Спасибо, товарищ Семушкин. Но мне выше, спасибо, я только немного передохнул.
Единственная дверь на последнем, пятом, этаже рядом с лестницей на чердак. Звонка нет, и я долго бухаю в податливый и глушащий звуки войлок двери. Наконец от сильного, но по-прежнему почти беззвучного удара дверь открывается сама, впуская меня в прихожую. В запахи осени.
— Есть кто дома? — спрашиваю я свое отражение в мутном зеркале напротив входной двери.
Зеркало безучастно и сонно под серебристым слоем пыли. Я прикрываю за собой дверь и в два шага пересекаю крошечную прихожую.
Старый слезливый Хейфиц нахохлился в кресле у балконной двери. Изредка, нарушив свой покой, он ненадолго приоткрывает дверь на улицу, и тогда впущенный сырой, тяжелый и неторопливый сквозняк начинает вползать в комнату, приводя в движение кучу сухих листьев и еще какого-то хлама у ног Хейфица. Тонкая улыбка нехотя, словно издалека, появляется на губах его…
Он страшно постарел с его банкетного, пенсионного вечера, когда я видел его последний раз. Постарел, стал одеваться неряшливо и уж совсем перестал напоминать бывшего моего коллегу по учреждению, резкого и язвительного…
Он замечает меня как нечто чуждое в его безукоризненном царстве хлама.
— Олег, зачем это? — громко вопрошает он тонким голосом, подозрительно косясь на мою авоську. — Убери…
Справа открывается незамеченная мною прежде дверь, и в комнату мягко входит рослый молодой человек в шлепанцах, трико и майке. На шее у него болтается полотенце, а в усах и бороде видны капли воды. Кинув мне головой, он делает знак следовать за ним. Но старый Хейфиц уже всматривается в меня, взор его яснеет.