Лекарь Империи 15
Шрифт:
— Мы разберёмся, — сказал я ей. — Обещаю. Найдём, что происходит с духами. Найдём Фырка. Найдём Ворона и остальных. Что бы это ни было, мы докопаемся.
Шипа приоткрыла один глаз.
— Надеюсь, — пробормотала она сонно. — А то мне спать негде. Знаешь, каково это, остаться без больницы? Как тебе без дома. Только хуже, потому что дом можно купить новый, а больницу нельзя.
— Спи здесь, — сказал я. — На стуле, на подоконнике, где хочешь. Утром поговорим.
— Угу, — она закрыла глаз. Полупрозрачное тело вздрогнуло, контуры чуть размылись, и через секунду она уже выглядела как дымчатое пятно на спинке стула, едва заметное, если не знать, куда смотреть.
Я повернулся к Веронике.
Она сидела за столом и смотрела на меня. В её глазах была усталость, удивление, принятие и нежность, и всё это смешалось в такой коктейль, который я не мог разложить на составляющие.
— Ложись, — сказала она. — Пожалуйста.
Я хотел ответить. Хотел сказать что-то умное, или хотя бы осмысленное, или хотя бы благодарное. Но организм, который последние двенадцать часов держался на адреналине, кофеине и упрямстве, решил, что с него хватит.
Всё, что он копил, всю усталость, всё напряжение, весь стресс, он выплеснул разом, как центрифуга плазмафереза выплёскивает отработанную плазму.
Еле успел дойти до кровати и рухнуть без сил.
Утро началось с кофе и кошки.
Точнее, с отсутствия кофе и присутствия кошки, потому что, когда я добрёл до кухни в одних трусах и первое, что я увидел, была Шипа. Она сидела на подоконнике, умывалась, и в утреннем свете, пробивающемся сквозь стекло, выглядела почти настоящей.
Контуры, размытые ночью, уплотнились. Сине-дымчатая шерсть приобрела серебристый оттенок. Зелёные глаза горели ровным светом, без ночного лихорадочного мерцания.
Если бы не лёгкая прозрачность, через которую угадывался подоконник, её можно было бы принять за обычную кошку. Красивую, ухоженную, слегка надменную, из тех, что живут у профессоров филологии и презирают весь мир с высоты книжного шкафа.
— Ты ещё здесь? — спросил я, наливая воду в чайник. Кофемашину мы ещё не купили, не успели, хотя Вероника обещала «как переедем в новый дом». Пока обходились туркой или растворимым.
Шипа прекратила умывание и посмотрела на меня с тем выражением, которое у живых кошек означает «а ты ожидал чего-то другого, двуногий?».
— А куда мне деться? — ответила она. Голос утренний, хрипловатый, словно она тоже не выспалась. Хотя понятие сна для духа, вероятно, условное. — Обратно во Владимир? Ночью?
Она отвернулась к окну. За стеклом белел зимний двор, деревья в снегу, детская площадка, скамейки. Мирный вид, совершенно не подходящий к разговору о пропадающих духах.
— Там пусто, — продолжила Шипа, и в её голосе проступило то, чего я не ожидал. Уязвимость. Кошачье высокомерие, колючий сарказм, привычная маска «мне плевать на весь мир» дали трещину, и из-под неё выглянуло существо, которому триста лет и которому впервые за эти триста лет по-настоящему страшно. — И холодно. Не физически, другое. Будто кто-то смотрит из углов. Из тех мест, где раньше была только стена, а теперь… тень. Пустота с глазами. Я не знаю, как объяснить это на двуногом языке. Ваш язык слишком грубый для таких вещей.
Я поставил чайник на плиту. Щёлкнул конфорка. Голубое пламя загудело, и его привычный уютный звук показался неуместным рядом с тем, что она рассказывала.
— Оставайся, — сказал я. — Сколько нужно. Здесь безопасно.
— Я и не спрашивала, — фыркнула она, мгновенно возвращая на место маску. Переключение было таким резким, что я почти восхитился. Триста лет практики. — Буду пока шарахаться с тобой. Ты забавный. И у тебя на кухне есть подоконник, на котором солнце по утрам. С тобой как-то… спокойно. Понятно почему хомяк ходит за тобой хвостом.
Она произнесла это между делом, как незначительную мелочь. Но я услышал.
Чайник засвистел. Я снял его с плиты, насыпал кофе в чашку, залил кипятком. Растворимый, дрянной, но горячий. Сделал глоток. Горечь обожгла язык и язвительно напомнила, что жизнь продолжается, нравится мне это или нет.
Она не Фырк. Она другая. Холодная, колючая, без его безумной тёплой энергии. Но она ниточка. К нему, к пропавшим духам, к тому, что происходит. И пока эта ниточка не оборвалась, я буду за неё держаться.
В больницу я пришёл к девяти. Привычным маршрутом: мимо стоянки, через главный вход, по центральному коридору, который за последние месяцы стал для меня таким же знакомым, как собственная квартира. Каждая трещина в линолеуме, каждый выступ подоконника, каждый поворот были вписаны в мышечную память.
Что-то было не так.
Я понял это не сразу, а через полминуты, когда рассеянный утренний взгляд наконец сфокусировался на деталях. Персонал двигался быстрее обычного.
Не бежал, нет. Бег в больничных коридорах — признак экстренной ситуации, и за него Кобрук нещадно выговаривала. Люди шли. Но шли так, как ходят, когда хочется бежать, а нельзя.
Быстрым, целеустремлённым шагом, с напряжёнными лицами и прижатыми к телу папками. Медсёстры перешёптывались у сестринского поста, и шёпот затихал при моём приближении, что всегда служило верным признаком новостей, которые персонал знает раньше начальства.
Санитарка, протиравшая перила лестницы, проводила меня взглядом, в котором читалось сочувствие. Сочувствие санитарки — это плохой знак. Это значит, что информация просочилась до самого низа, а когда она доходит до санитарок, значит, весь мир уже в курсе.
— Разумовский!
Голос Кобрук я узнал бы из тысячи. Высокий, звонкий, с характерными металлическими обертонами, которые появлялись, когда Анна Витальевна нервничала. А нервничала она, судя по этим обертонам, сильно.
Она вылетела из-за поворота, как торпеда в белом халате. Причёска, обычно безупречная, была наспех скреплена заколкой, и выбившаяся прядь болталась у виска, придавая ей вид учительницы, которую разбудили среди ночи и заставили принимать экзамен. Щёки пунцовые, в руках папка с документами, зажатая так, что костяшки пальцев побелели.
— Слава богу! — она схватила меня за локоть, и хватка у неё была удивительно цепкая для женщины, которая выглядела как фарфоровая статуэтка. — Ты где ходишь?! Я звонила! Трижды! Абонент не абонент!
Телефон. Я вспомнил, что оставил его на тумбочке, где он благополучно разрядился ночью. А потом взял даже не проверив. Замечательно. Который раз я оказываюсь недоступен, когда меня ищут. Ещё пару таких случаев, и на моей могиле напишут: «Здесь лежит Илья Разумовский. Абонент не абонент».