Марина Цветаева. По канату поэзии
Шрифт:
Вторая и главная фаза в процессе мифопоэтического усвоения образа Рильке начинается как реакция на его внезапную кончину 29 декабря 1926 года. Хотя Цветаева, по-видимому, предвидела это событие, оно оказало на нее воздействие, сравнимое по силе с тем, что она испытала полугодом ранее, при вхождении Рильке в ее жизнь. В этой фазе она отказывается от прежних упований – ожидания грядущей, посмертной встречи с Пастернаком и будущей, в этой жизни, встречи с Рильке. В двух великолепных поэмах, «Новогоднее» (3: 132–136) и «Поэма воздуха» (3: 137–144), стремясь вслед ускользающей душе Рильке, Цветаева достигает крайних пределов человеческого языка, осуществляя актуальное внетелесное соединение с умершим поэтом, которое, парадоксальным образом, оказывается более осязаемым и непосредственным, чем ее близость с кем-либо из живых. Смерть Рильке как бы «врачует» все несовместимые разломы и противоречия ее поэтики. Поэтически соучаствуя в смерти Рильке, Цветаева в своих текстах покидает пределы тела, быта и физической реальности, замещаемые чистыми абстракциями[210].
Таким образом, она обретает новую, ранее недоступную, полноту, метафорой которой служит динамичный, расширяющийся, распахнутый круг. Вертикальный поэтический вектор, требовавший быстровоспламеняющегося топлива для удачного запуска в потустороннее, сменяется обнадеживающей, волнообразной закругленностью. От тех бинарных оппозиций, которые раньше давали импульс ее поэзии, не остается и следа, ибо смерть из окончательного поражения превращается в окончательную идиому духовного освобождения[211]. Посмертное общение Цветаевой с Рильке и принятие ею беспредельного резонанса смерти – это вершина ее поэтического пути. Однако осуществление мечты оказывается крайне двусмысленным с земной (то есть смертной) точки зрения. Ибо, как мы увидим, в абсолютности слияния с ушедшим Рильке она обрывает все якоря, удерживавшие ее в этой жизни.
Протест против «Нет»: Письма Цветаевой к Рильке
Получив первое великодушное письмо Рильке, Цветаева, конечно, менее всего думала о том, что он может вскоре умереть[212]. Первоначальные деликатные намеки Рильке на состояние его здоровья почти наверняка прошли мимо нее. Хотя Рильке и упоминает о своем прошлогоднем посещении Парижа, он не рассказывает ни о длительности пребывания (восемь месяцев), ни о том, что оно было предпринято по медицинским показаниям. В письме от 10 мая он сообщает, что с декабря находится в санатории, однако по-прежнему не признается в серьезности своего состояния. И даже рассказав о том, что болен, Рильке, вновь обращаясь к этой теме в письме от 17 мая, весьма уклончив в описании характера своего недуга, описывая его скорее как болезнь духа, а пребывание в санатории объясняя желанием повидать старых друзей: «…впервые в жизни, и как-то каверзно, мое одиночество обернулось против меня, уязвляя физически и делая мое пребывание наедине с собой подозрительным и опасным <…>. Поэтому сейчас я здесь <…>»[213]. Впрочем, постепенно Цветаева несомненно начинает понимать правду. Ее метафизические инстинкты развиты настолько хорошо, что позволяют ей – часто помимо воли – провидеть будущее.
Однако она упорно игнорирует призрак смерти, грозящий в любую секунду вторгнуться в ее новую дружбу; она продолжает писать Рильке так, будто ничто не способно их разделить. Такое поведение свидетельствует не о неведении Цветаевой о бедах Рильке (собственно, она прямо спрашивает в письме от 13 мая, как давно он болеет), а, напротив, представляет собой намеренную, одновременно деликатную и упрямую реакцию: она уважает уклончивость Рильке (свидетельствующую о его настойчивом стремлении к приватности – стремлении, прекрасно ей понятном) и вместе с тем восстает против жестокой реальности, от которой Рильке, в свою очередь, пытается ее защищать. Ее нежелание говорить о болезни Рильке – проявление характерно русского суеверия: того, о чем не говорят, как бы и нет. Возможно, только силой своего желания не потерять Рильке она надеется отвести беду.
Первый обрыв в переписке двух поэтов случился после письма Рильке от 17 мая, того самого письма, где он впервые заговорил о своем недуге. В течение двух последующих недель Цветаева воздерживалась от ответа, изливая свою скорбь – в зашифрованном виде – в письмах к Пастернаку: «Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку – выбивает из стихов <…>. Ему – не нужно. Мне – больно» (6: 253). Неверно проинтерпретировав ее сдержанность, исследователи решили, что Цветаева, по-видимому, восприняла слова Рильке о болезни как деликатный способ отпора. Принято считать, что Цветаева перестала писать Рильке в конце мая потому, что обиделась на его не очень внятное замечание, что даже если сам он (из-за своего физического состояния) какое-то время писать ей не будет, она должна продолжать писать ему[214]. Однако она прямо признается Пастернаку, что выражается тайнописью, то есть не открывает ему истинную причину своей скорби: «Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги» (6: 251). Заботливо памятуя о ценимой Рильке приватности и желая избавить Пастернака от того горя, которое испытывает сама, Цветаева утаивает в обобщенности лирических ламентаций те факты, которые начала обнаруживать. Кроме того, она и не могла бы обидеться на просьбу Рильке о снисходительности, поскольку сама в первом же письме освободила его от всяких обязательств: «Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот»[215].
Поспешная инверсия Цветаевой собственного разрешения свидетельствует не об обиде, а о панике и глубочайшем отчаянии. Столкнувшись лицом к лицу с возможной смертью тяжело больного Рильке – живого воплощения поэзии, только что, наконец, отыскавшей ее (конечно, не без содействия Пастернака) музы, которую она всю жизнь ждала, – Цветаева переживает психологический шок, нечто вроде эмоционального паралича, который всегда заставляет ее цепенеть в высшие моменты страсти. Она предпочитает на время разорвать все нити, связывающие ее с Рильке, вновь заключив его в безопасном абсолютно нереальном мире своего воображения, откуда он и возник, – чем признать его смертность и возможность того, что он вскоре умрет и ее покинет. Смерть всегда была одной из ключевых тем поэтического репертуара Цветаевой; теперь, однако, чисто умозрительная природа ее прежних размышлений о смерти неожиданно и шокирующее изобличена, и Цветаевой необходимо время, чтобы освоить реальность смерти в отношении поэта, Поэта, воплощения самой Поэзии (в первом письме к Рильке она именует его «воплощенной поэзией»[216]).
В первые недели своей переписки с Рильке Цветаева пренебрегает Пастернаком. Это само по себе свидетельствует о том, что в контексте мифологических паттернов, посредством которых она наделяет случайности своей жизни поэтическим смыслом, ей было сложно воспринимать двух поэтов в качестве отдельных существ. Когда в конце мая она перестает писать Рильке, в ее сознании тут же вновь всплывает Пастернак. В течение следующих недель она отправляет ему несколько писем; однако возобновив в середине июня переписку с Рильке, снова начинает делать перерывы в переписке с Пастернаком, которая в начале августа прекращается вовсе и возобновляется только после смерти Рильке[217]. На этот раз, в августе, разрыв с Пастернаком происходит без умолчаний. После ее решительного отказа на его совершенно реальное намерение приехать и поселиться с ней вместе во Франции[218] (его брак распадался, жена с сыном надолго уехали в Германию), Цветаева сообщает ему (сохранились лишь отрывки из этого письма; условно письмо датируется 20 июля[219]) о необходимости прекратить переписку – и он соглашается (в двух письмах, 30 и 31 июля). В письме к Рильке Цветаева следующим образом оправдывает свое решение:
«Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я – за границей. Есмь и не делюсь.
Пусть жена ему пишет, а он – ей. Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) – почерком породненные, словно сестры… Ему братом – да, ей сестрой – нет»[220].
Раньше Цветаева не возражала против того, чтобы физическая любовь Пастернака к жене существовала параллельно с ясно ощущавшейся обоими поэтами взаимной духовной связью, – однако мысль о том, что жена Пастернака станет третьей в их особых эпистолярных отношениях вызывает ее негодование.
Однако, как ни странно, за утешением после смерти Рильке Цветаева бросается прежде всего к Пастернаку. Собственно, она находит в смерти Рильке (во всяком случае, в адресованной Пастернаку интерпретации) разрешение на союз с Пастернаком, который в предшествовавшие годы она сознательно и последовательно отвергала: «Его смерть – право на существование мое с тобой, мало – право, собственноручный его приказ такового» (6: 268)[221]. Этот неожиданный вывод выглядит не столь невразумительным, если вспомнить, что Рильке в письме от 19 августа сам сокрушался, что его присутствие в жизни Цветаевой вытесняет из нее Пастернака: «<…> значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе?»[222]. Можно даже предположить, что протест Цветаевой против «двух заграниц» Пастернака – это дымовая завеса, скрывающая неловкость от того, что она сама практикует такую же романтическую бифуркацию, в которой обвиняет Пастернака. У нее не хватает сил сбалансировать огромные эмоциональные и творческие траты, которых требует параллельная переписка с двумя идеальными и далекими поэтическими возлюбленными/музами – Рильке и Пастернаком, Швейцарией и Россией. Говоря Пастернаку о необходимости расставания – впрочем, следует, учитывать и версию ревности к его переписке с женой – Цветаева находит способ тактично прекратить эту ставшую слишком изнурительной для нее самой переписку. Как она писала ему в письме от 4 августа: «Прости и ты меня – за недостаток доброты, терп<ения>, м. б. веры, за недостаток (мне стыдно, но это так) человечности»[223].
Ее отказ от Пастернака – это также своего рода способ сторговаться с судьбой: возможно, ценой утраты Пастернака она выиграет встречу с Рильке, тем самым вырвав его из объятий смерти[224]. Именно поэтому тональность ее возобновившейся в июне 1926 года переписки с Рильке не приглушена и не скована, как можно было бы ожидать, знанием о его близкой смерти, а, напротив, еще настойчивее, чем ранее, сосредоточена на желании не только духовного, но и реального, во плоти, свидания с ним. С одной стороны, она таким образом восстает против смертности Рильке, надеясь, что своей верой в реальность его физического существования сможет каким-то образом спасти его от телесного распада. С другой стороны, поскольку Цветаева втайне знает о болезни Рильке, планы встречи с ним приобретают характер игры: ведь всякая возможность встречи иллюзорна и ее одиночеству ничто не угрожает, и Цветаева очертя голову бросается в эту придуманную ею самой фантазию. Мотив встречи составляет рефрен всех ее писем, последовавших за майским перерывом в переписке двух поэтов. Этот мотив сопровождается все большей интимностью интонации, явно свидетельствующей о возрастании желания. Прямота любовной речи Цветаевой воспринималась исследователями переписки как необъяснимая и даже непристойная. Я же полагаю, что эпистолярную возбужденность Цветаевой следует интерпретировать в контексте ее художественного стиля – как свидетельство того, что Рильке вошел в метафизическую экономику ее поэтики, став преемником и крылатого всадника, и Пастернака/Эроса[225]. Аналогичным образом прохладный тон Рильке в его ответах Цветаевой представляет собой функцию его художественного стиля, а не является индикатором уровня уважения или интереса к ней.
И все же логическая и эмоциональная многозначность желаний и надежд Цветаевой по отношению к Рильке нередко приводит к запутывающей непоследовательности ее писем. Например, в первом после двухнедельной паузы письме она начинает с того, что отвергает предположение о том, что она чего-то хочет от Рильке, причем делает это в крайне путаных выражениях, где желание быть вместе с Рильке вытесняется настойчивым желанием не быть – вместе с Рильке:
«С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж – возле тебя. Быть может, просто – к тебе. Без письма уже стало – без тебя. Дальше – пуще. Без письма – без тебя, с письмом – без тебя, с тобой – без тебя. В тебя! Не быть. – Умереть!