Мелодия Секизяба (сборник)
Шрифт:
Главное — мы внесли свой вклад в общую победу; мы потеряли здоровье, но стались живы и трудимся, как и все. По большим праздникам я прикалываю на пиджак свои самые дорогие ордена и медали. Разве у меня нет права гордиться тем, что я был простым солдатом? А потом разве всё закончилось на войне? Разве не было потом другой битвы — нескончаемой битвы за то, чтобы поднять страну из разрухи, битвы за то, чтобы людям жилось всё лучше и лучше, так как они этого заслужили, когда сражались за победу на фронте и тылу, так, как мечтали об этой мирной жизни те, кто отдал свою жизнь и кровь за общее дело.
Два немолодых человека сидят и пьют чай. Течёт беседа. Сколько всего за каждым сказанным и несказанным словом? Только рассказ о том, как Надя целых тридцать лет искала меня, мог бы составить целую книгу — может быть когда-нибудь эту книгу и напишут. Напишут о судьбе самой Нади, о Саше Редько, потерявшем руку и теперь работающем председателем колхоза, о гибели Коли Шевчука, о том, как сложилась судьба Вали Шульженко. А Бекен? Он ведь тоже жив, он знатный бригадир и уже после войны награждён орденом Ленина…
Разговоры… вопросы… ответы…
У Нади очередной отпуск, значит ещё около месяца она будет гостить у меня. И нам ещё предстоит много разговоров и много пиалушек зелёного чая, лучше которого нет ничего на свете. Я покажу ей свой край, за который мы вместе сражались, и победили, и вместе с ней, с которой мы шли смертельными дорогами, украинской земли, мы пройдём теперь по освещённым солнцем мирным туркменским тропам.
Раскаяние
Я не стал бы рассказывать так подробно всё это, если бы не случайная встреча. Случайная встреча с женщиной, которой я избегал, встреча, которой я не хотел, а быть может, боялся, но которая всё равно — рано ли, поздно ли, должна была произойти. Она, эта встреча, была не причиной, а только поводом к тому, что всё, таившееся уже давно и уже давно мучавшее меня в глубине души, как наваждение, как тяжёлый, навязчивый сон, поднялось наверх, стало явью, заставило вспомнить то, что я хотел бы, но никогда не мог забыть.
Рассказав всё, как было, я, может быть, успокоюсь…
Я всё вижу её: полная, нет, точнее сказать чуть полноватая, которую я знал уже более тридцати лет. И тогда у неё были такие же огромные глаза, которыми она смотрела на тебя в упор, и тогда у неё были такие же непослушные кудри, только тогда они были чёрными, как смола, и ни единой седой точки не было в них, посеребрённых теперь несмываемой пудрой прошедших лет. Да, она всегда казалась мне красивой, такой она и осталась.
Я избегал встречи с ней все те тридцать с лишним лет, которые прошли после моего возвращения с фронта. Дорого бы я дал за то, чтобы никогда не попадаться ей на глаза; я всегда стороной обходил те места, где, по моему представлению, она могла быть — но разве можно обойти стороной прожитую жизнь? Вот так оно и случилось то, что я встретил её, ту, которую избегал, не испытывая к ней ничего, кроме глубокой симпатии…
Есть смысл говорить обо всём по порядку.
И тогда нам придётся вернуться в далёкие уже теперь, неправдоподобно далёкие довоенные годы, когда мне едва минуло восемнадцать лет. Я учился тогда на последнем курсе Ашхабадского театрально-драматического училища — было тогда такое училище, в котором кроме меня было много ребят, почувствовавших тягу к театру, учившихся с упоением, строивших великие планы — точь-в-точь, как делал это я сам. Мы прибыли из разных концов республики, чтобы влить свою молодую кровь в жилы недавно родившегося туркменского театра, и дни учёбы для нас летели как секунды.
Но было в нашей жизни одно «но» — девушки. Я сказал, что со всей республики собралось в училище множество ребят — и так оно, увы, и было, а моё «увы» относится к полному почти что отсутствию девушек. Не думаю, чтобы девушек театр интересовал меньше, чем ребят — но факт, для всех нас печальный, оставался фактом — в училище девушек было раз-два — и обчёлся. Было ли их десять? Двадцать? Не знаю, но были они всё наперечёт.
Моим ближайшим и закадычнейшим другом, с которым я буквально сроднился за годы учения, был парень по имени Кочмурат. В то время усы у нас едва пробивались, и мы очень любили сбривать их по два раза в день. Мы делили пополам последнюю горсть изюма, поверяли друг другу свои планы, грезили о будущем, клялись в вечной дружбе и, конечно, не последней темой наших разговоров была любовь — любовь, о которой мы не имели тогда никакого представления — может быть потому мы с таким апломбом и говорили о ней, как опытные мужчины, а сами в это время с трепетом смотрели вслед девушкам, которые казались нам похожими на пёстрых бабочек, прекрасных и недоступных.
Та женщина, встречи с которой я избегал все эти годы, была одной из немногих, учившихся с нами. Если бы меня тогда спросили, кто мне нравится больше всех, я без минуты раздумья назвал бы её имя — Айнагюль. И теперь, много лет спустя, она всё ещё была красивой; что же говорить о времени, когда ей едва перевалило за семнадцать. Она и тогда была чуть полнее своих подруг, но такой талии, как у неё, талии, которую, казалось, можно обхватить двумя пальцами, я ни у кого в своей жизни не видел. Надо ли говорить, что всё училище — я имею в виду подавляющую его мужскую часть — было по уши влюблено в Айнагюль. И я не был исключением. Я был тогда зелёным юнцом с весьма высоким представлением о собственной привлекательности, которое во много раз возросло после того, как приехавший навестить меня мой старший брат Ашир купил мне новенький костюм и ботинки. Так вот — надев этот костюм и сверкающие ботинки, я долгими минутами прохаживался мимо стоявшего в вестибюле зеркала, проверяя свою неотразимость, и всегда незримо рядом присутствовала та, ради которой и существовала вся эта воображаемая красота — Айнагюль. Я представлял, как будет она сражена, увидев такого красавца, и, проходя коридорами училища, всё время косил глазом, чтобы не упустить момента своего торжества.
И она настала, эта минута, так, в моём представлении выглядел тот миг, когда, поймав мой восхищённый взгляд, она не отвела свой, как это она обычно делала, встречаясь с другими взглядами, а улыбнулась мне — да, да, улыбнулась. Только сейчас я понимаю, что она сделала так из чувства доброты, что ли — уж больно на моём лице было написано ожидание этой улыбки, а она, как добрый человек, подарила мне её просто так.
Я улыбнулся ей и долго ещё стоял, с бессмысленной, как я сейчас понимаю, но счастливой улыбкой на лице — ведь я считал, что улыбку Айнагюль завоевала моя красота… Тем не менее, я продолжал улыбаться ей при каждой встрече, а однажды пригласил её даже пойти со мною в театр. И она пошла. А потом мы получили с нею роли в одном и том же учебном спектакле. А потом мы с ней пошли в кино и там сидели, не дыша, сплетя пылающие пальцы и не смея взглянуть друг на друга.
Словом, у меня не было никаких сомнений, что из всех соискателей руки и сердца Айнагюль я ближе всех к заветной цели.
Первое сомнение закралось мне в душу после того, как однажды, возвращаясь всей группой из театра, Айнагюль не пошла рядом со мной, как она делала это всё последнее время, а, окружённая девушками и, конечно, парнями, шла среди них, не замечая моего сердитого взгляда. Я сначала хотел своей холодностью заставить её обернуться ко мне — ведь за одну только улыбку я всё бы ей простил, но она сделала вид, что я вообще не существую со своей обидой и своей холодностью, и я, как побитая собака, плёлся позади всех, строя планы мести и представляя, как Айнагюль будет извиняться и просить у меня прощения, а я… я буду твёрд, и хотя, наверное, прощу её, но скажу, чтобы такое никогда не повторялось.
Такое и не повторилось, но вовсе не по этой причине. Резко, словно мы никогда не были знакомы, Айнагюль стала избегать моего общества. Не в силах понять, в чём дело, я сходил с ума от недоумения и ревности. Я понял, скорее догадался, что в её жизни появился кто-то другой, но кто? Кто? Ведь никто, считал я, не может сравниться со мною. Может быть это человек не из нашего, театрального мира? Но эту мысль я отбросил, как неправдоподобную. Тогда кто же он, мой соперник?
Вам смешно? Не смейтесь. Сейчас и мне смешно, но ведь тогда мне было восемнадцать лет, и на мне был первый в моей жизни новый костюм, и я был впервые в жизни влюблён…
Айнагюль не пришла и прощения не попросила. Ни в этот день, ни в следующий. Не один час я провёл без сна, пока, наконец, не решил, что великодушие мне к лицу, и я решил простить её сам. Однажды, как ни в чём не бывало, я подошёл к ней и пригласил её а кино. Но она сослалась на занятость, у неё было много пропусков по истории театра, а зачёты были на носу. История театра? Я занимался на одни пятёрки, я был круглым отличником, никто не мог быть так полезен Айнагюль, как я. Но Айнагюль отвергла мою помощь, сказав, что лучше всего запоминает материал, когда занимается сама и, извинившись, ушла к себе, А я, совершенно убитый, поплёлся в свою комнату, и, не зажигая света и не раздеваясь, упал на свою кровать, размышляя над такими вечными проблемами, как несовершенство жизни, коварство женщин и о многом в том же духе. Я был один в комнате, и, судя по тишине, едва ли не один вообще: был вечер и все ребята разбрелись по своим делам; даже Кочмурат куда-то исчез, что, правда, с ним частенько происходило в последнее время. Впрочем, в отношении Кочмурада у меня не было больших сомнений: учителя у него обнаружили голос, и всё свободное время он проводил а оперной студии. Я пожалел, что моего верного друга нет рядом — вот с кем я давно уже должен был бы поделиться своим горем — и наверняка, он утешил бы меня в беде.