Между нами лёд
Шрифт:
Он услышал меня, но не поднял головы.
— Вы снова пришли считать мои грехи по пульсу?
— Нет, — сказала я. — Сегодня я всего лишь принесла бумаги.
— Ложь вам по-прежнему не идёт.
Я подошла к столу, положила папку и уже собиралась уйти, когда заметила, что чашку он держит обеими руками. Не из-за изящества. Из-за тепла.
Это было так просто, так человечески и так по-жестокому несовместимо с городским “Вампиром”, что я на секунду застыла.
Дарен, не глядя на меня, сказал:
— Если вы сейчас опять сообщите, что у меня замерзли руки, я сочту это дурной привычкой.
— А это уже она и есть.
Он наконец посмотрел на меня.
Пламя камина ложилось на его лицо неяркими полосами, и в этом свете он казался почти красивым — той взрослой, строгой, неудобной красотой, которая не просит быть замеченной и оттого замечается сильнее.
— Вы остались стоять, — сказал он. — Значит, принесли не только бумаги.
Я сама не поняла, почему подошла ближе.
Наверное, из-за рук. Из-за голоса. Из-за того, как дождь бил в окно. Из-за всего сразу.
Я опустилась на колени у низкого столика рядом с креслом, как делала уже не раз, когда нужно было смотреть его кисти или пульс. Только сегодня всё ощущалось иначе.
Не медицински. Не правильно.
Просто слишком тихо.
— Руку, — сказала я.
— Какая поразительная предсказуемость.
Но руку он всё равно протянул.
Я взяла её осторожно, почти без усилия. Кожа была холодной, как всегда к вечеру, но в тепле камина пальцы уже начинали оттаивать. Подушечкой большого пальца я невольно провела вдоль основания ладони — не поглаживание, нет, просто привычное, точное движение, которым проверяют, как быстро возвращается тепло.
И именно от этой точности вдруг перехватило дыхание.
Потому что его рука в моей уже не была исключительно симптомом. Она была рукой мужчины. Тяжёлой, сильной даже в этой странной ледяной сдержанности. И сама тишина между нами вдруг приобрела опасную плотность — не как перед ссорой, а как перед чем-то гораздо хуже.
Дарен заметил это раньше, чем я успела одернуть себя мысленно.
— Вы молчите, — сказал он тихо. — Это настораживает.
Я подняла глаза.
— Мне иногда тоже полезно.
Он смотрел на меня сверху вниз, спокойно, почти лениво, но я уже слишком хорошо знала его, чтобы не видеть: он тоже чувствует эту перемену. Не называет. Не двигается навстречу. И всё же не уходит.
Я отпустила его руку чуть позже, чем следовало.
И весь остаток вечера думала не о сосудах, не о температуре кожи и не о записях.
Только о том, как опасно быстро телесная близость может перестать быть только работой, если рядом с тобой мужчина, который привык молчать лучше, чем другие умеют говорить.
***
Первый настоящий личный отклик с его стороны случился из-за моего отсутствия.
Утром меня задержали на нижнем этаже: Бэрроу решил, что раз я уже достаточно глубоко вросла в дом, то могу заодно посмотреть на одну из горничных, которая накануне обожгла ладонь о медный котел и теперь мужественно делала вид, что ничего страшного не произошло.
Я потратила на это не больше двадцати минут, но когда поднялась в кабинет Дарена, он уже был там — и, судя по всему, ждал дольше, чем хотел бы признавать.
Он стоял у окна. Не сидел, не работал, не листал бумаги. Просто стоял, заложив руки за спину, с тем самым выражением безупречной сдержанности, которое у него появлялось всякий раз, когда кто-то нарушал его внутренний порядок.
— Простите, милорд, — сказала я. — Мир потребовал моего внимания раньше вас.
Он даже не повернулся сразу.
— Мир в лице одной из горничных с ожогом ладони? — спросил он.
Я остановилась.
— Откуда вы знаете?
— В этом доме, Тэа, я обычно знаю, почему мой распорядок внезапно перестал быть единственным предметом вашего усердия.
Я несколько секунд смотрела на его спину.
Потом очень медленно подошла ближе.
— Вы меня ждали, — сказала я.
Теперь он всё-таки обернулся.
— Не преувеличивайте.
— Вы стоите у окна и уже раздражены. Значит, либо вас снова разозлил министерский пакет, либо вы действительно ждали.
— Ваше самодовольство утомительно.
— А ваше нежелание признавать очевидное уже начинает забавлять.
На это он ничего не сказал.
Но я увидела то, ради чего, пожалуй, и стоило прожить это утро: в его лице мелькнуло нечто почти человечески неловкое. Не смущение — у Дарена, подозреваю, не было органа, отвечающего за эту эмоцию. Скорее досада от того, что его слишком легко прочли.
Я поставила на стол сумку и сказала уже спокойнее:
— У вас сегодня хуже горло.
— Поразительно. Вы пришли к этому выводу по звездам?
— Нет. По тому, что вы не сказали мне ни одного лишнего слова с порога.
На этот раз он сел без спора.
Я подошла к нему, взяла флакон, налила в стакан немного тёплой смеси и протянула. Дарен взял её, не сводя с меня взгляда.
— Вас, должно быть, чрезвычайно радует это положение, — сказал он.
— Какое именно?
— То, что вы уже можете предсказывать мой дурной нрав раньше, чем я успею его проявить.
— Меня, — сказала я, — Радует куда более опасная вещь.
Он приподнял бровь.
— Какая же?
Я помедлила.
— То, что вас, похоже, тоже начинает беспокоить моё отсутствие.
Тишина после этого была короткой, но очень ясной.
Он мог бы отшутиться. Мог бы осадить. Мог бы отвернуться с тем ледяным достоинством, которое у него всегда было под рукой. Вместо этого Дарен сделал глоток, поставил стакан на стол и сказал:
— Не обольщайтесь. Меня беспокоит нарушение порядка.
Я чуть улыбнулась.
— Разумеется, милорд.
И в ту же секунду поняла, что лгу.
Не ему.
Себе.
Потому что в этом коротком, сухом разговоре было уже куда больше личного, чем в любом откровенном признании, которое можно вытянуть из мужчины вроде него.
К вечеру я поняла, что дело уже не только в работе.
Не в настоях, не в голосе, не в бумагах и не в горячей воде, поданной вовремя. Всё это было важно, но главное происходило тише: в паузах, в ритме дня, в той памяти тела, которая складывается между людьми раньше слов.