Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
Шрифт:
Возвращаемся на электричке «Москва — Петушки».
— Читали эту повесть?
— Читал. Там реалии всё-таки устарели. Сдача посуды, например, — спокойно отвечает Кузнецов. Я мог бы возразить, что посуду и сейчас сдают, да вижу, что ему этот разговор неинтересен.
Проезжаем Павловский Посад.
— А здесь Штирлиц жил, — говорю (актёр Тихонов).
— Здесь жил Василий Казанцев!
— И Олег Чухонцев.
— Ну и он…
Провожаю Кузнецова до его дома. Вдруг пластиковый пакет у меня рвётся, и банка с отварными грибами (стеклянная!) падает на асфальт с высоты не менее полуметра и… не разбивается!
Мы пробираемся среди городского шума и гама. А он так радовался тишине! Знал бы кто, что не пройдёт и двух месяцев, как он уйдёт в такую тишину, которая никому из живых не снилась.
Он ни на что не жаловался, лишь проходя восьмисотметровый просёлок до шоссе, остановился и минут пять стоял, без возражения отдав нетяжёлую поклажу. Тогда я понял, что зря мы ходили по горелому болоту, по лесному бурелому.
Помню, когда прочитал его строки: «Ничего мы не знаем о смерти», я испугался. Если Кузнецов не знает — кто же тогда может знать?
Пишу эти совсем незамысловатые воспоминания, скорее всего, чтобы не запамятовать то, что говорил Кузнецов — и мудрец, и простая душа одновременно. Мир сейчас опустел для всех, кто любит свою не очень счастливую Отчизну. Они рассеяны по лику родной земли, и их голос плохо слышен.
По телевизору и в эти дни — дни чёрные, кривляются, пошлят, лечатся от ожирения живые мертвецы. Но Кузнецов назвал «мешком нытья» беспрерывный и бесполезный «критический реализм», и мне продолжать ругать «телеящик Пандоры» уже неинтересно.
«Когда умру, с моим исчезновеньем мир рухнет в ад и станет привиденьем». Не станет, потому что великий русский поэт Юрий Кузнецов не исчезнет.
Елена Ермилова. Придите на цветы взглянуть
Это лёгкий образ рая…
Сразу хочу пояснить, что речь не пойдёт о незаконченной поэме Кузнецова «Рай»; в ярких начальных строфах поэмы самого «Рая» нет ещё: есть рассказ о движении, трудном пути («Плач покаяния есть возвращение в Рай») и чуть намеченный просвет: «Всё засияло. Мы стали в пространстве другом». Но у Кузнецова — особенно в поздней лирике — есть удивительные стихи, к которым и хочется отнести вынесенную в эпиграф блоковскую строчку: «лёгкий образ рая» — отсвет, отблеск небесного сияния на вещах земных.
С начала до конца в поэзии Кузнецова отчётливо прослеживается идея связи: связь поколений, связь времён, связь земного и небесного, поэта и его народа. На этой, последней — вечной, наверно, в русской культуре теме «Поэт и народ» — следует остановиться чуть подробнее: очень уж любили наши критики писать об индивидуализме и гордыне Кузнецова. Мы со школьной скамьи знаем, какой это важный момент в самоопределении русского поэта:
И неподкупный голос мой Был эхо русского народа. Я призван был воспеть твои страданья, Терпеньем изумляющий народ.Именно «призван», потому что это как бы уже и не вполне зависит от сознательного выбора и воли поэта: это призвание, поручение, задание. Попробуем внимательнее прислушаться к разъяснениям самого Кузнецова: «Я родился в прозаический XX век… И в нём оказался только один богатырь — русский народ. Но это богатырь, так сказать, рассредоточенный. Его нужно было сфокусировать в слове, что я и сделал. Человек в моих стихах равен народу» (здесь нет гордыни, ведь не только с величием народа соединяет себя поэт, но и с моментами его тяжелейшего духовного распада: «Я уже не поэт, я безглавый народ»).
У Кузнецова своё видение «призванности»: когда «враги и друзья ударили в сердце народа» — они попадают в поэта:
Над бездной у самого края Шагает от ветра народ. В нём рана зияет сквозная, И рана от ветра поёт.«Неподкупный голос» народа — теперь же открытая рана, которая поёт «от ветра», — то есть ненамеренно, как бы сама собой.
Может быть, не случайно так вышло, что во время армейской службы Кузнецов был связистом. И уже точно неслучайно в его поэзии возникает образ «связиста»: именно бывший связист передаёт нашим поколениям наказ «отцов»: «Спасите наши имена! Спасите наши времена!.. Одни вы — не спасётесь!» (стихотворение так и называется — «Связь»). Другой связист (из «Сталинградской хроники», 1995 г.), который замыкает своим телом оборванную связь полка, предстаёт для поэта высоким символом: в восстановлении разорванной связи горнего и дольного он видит высший смысл и назначение своей поэзии:
Был бы я благодарен судьбе, Если б вольною волей поэта Я сумел два разорванных света: Тот и этот — замкнуть на себе.Может быть, в этом и есть призвание поэзии вообще и высшее достижение поэта: восстановить «связь», не дать угаснуть отсвету небесного в вещах земных. Это ставили сознательной целью символисты, но, видимо, у каждого подлинного поэта живёт тревога об омертвении, остывании земного, лишённого «подпитки» «высших смыслов». Эта тревога пронизывает поэзию Рубцова:
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица, Разбить свои крылья и больше не видеть чудес. Боюсь, что над нами не будет таинственной силы, Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом, Что, всё понимая, без грусти пойду до могилы…Если «над нами» не будет «таинственной силы», под нами — земной глубины, тогда остаётся «всё понимая, без грусти» брести в обессмысленном мире (ужас бездуховного «понимания» перекликается с «улыбкой познанья» кузнецовского «дурака», разъявшего тайну («Атомная сказка»).
Поэтому так притягателен для Рубцова образ Дионисия, узревшего «что-то Божье в земной красоте».
Общее для многих поэтов чувство «связи» у Кузнецова усугубляется его особой — глубокой и упорной — верой в поэтическое слово, в его право и власть, в том числе в реальность победы слова над злом («Всех затворил словами крепче замков и тут, Вот они, на бумаге, вот они, тут как тут!»). Рыцарской защите поэзии, её права и правоты, посвящено одно из самых последних стихотворений Кузнецова «Поэт и монах». «Монах» категорически утверждает изначальную греховность искусства («Искусство — смрадный грех»), «Поэт» вступает в спор, имея на своей стороне всё то же чувство «связи», отражение небесного в земном: