ЖАНРЫ

Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
Шрифт:

Моя дочь повторяла мне то, что я знал. Действительно, общение с ним заряжало всё твоё существо внутренней энергией. Невольно мне вспомнилась наша последняя встреча с ним в девяносто девятом году, в Москве, когда я направлялся на 200-летний юбилей Пушкина. Он выглядел таким бодрым… Правда, тогдашнее состояние России очень тревожило его. Вообще, судьба Отечества, оказавшегося в руках загребущих, проходит через его поэзию пронзительно-свербящей нотой. О злокозненных играх, учинявшихся над Россией, можно догадаться по его стихам, но для этого надо постичь сокровенный душевный код его поэтического языка.

Несколько дней кряду я не удосуживался прослеживать Интернет. Когда время от времени я «наведывался» в сайты, обязательно «посещал» и Юрия Кузнецова, — что у него нового, где что опубликовал, какая книга увидела свет, кто и что о нём пишет. На сей раз, глянув на дисплей, я обмер. При виде некролога в «Литгазете», подписанного ведущими писателями России — В. Распутиным, В. Беловым, Е. Исаевым, Г. Горбовским, Ст. Куняевым, А. Прохановым, В. Крупиным и другими, — я не поверил глазам своим. «…Сегодня Россия прощается со своим величайшим сыном и гражданином, поэтом Юрием Кузнецовым…» «Однажды в свой черёд умрём, оставив в память весть о смерти…»

Говорили, что, похоронив мать, он часто вспоминал тютчевские слова: «На роковом стою черёде»… Пришёл и ему черёд. Он покинул мир спящим, тихо и неслышно. И в эти тяжкие для меня минуты я почему-то чаще вспоминал не последнюю встречу, а первую. Ибо та, первая, была необыкновенной встречей. Быть может, предначертанной провидением, и всё началось с той самой встречи. И в памяти всплыли одно за другим видения двадцатипятилетней — от первого знакомства до прощального визита — дружбы, отрадные и горестные.

С детства у меня возникло ощущение: то, что приходит мне на ум, часто происходит со мною и в жизни. Порой неожиданно мной овладевает какое-то наитие, предчувствие, и я проникаюсь верой в то, что это мечтательное предвосхищение обязательно сбудется. По сути, стремление к мечте и достижение её — это и есть счастье.

В 1973 году я отправился в Москву на Высшие литературные курсы. Друзей, пришедших провожать меня и малость сетовавших на мой выбор (а как же семья, дети?), я оптимистически заверял: мол, еду не из прихоти, вот увидите, какие горы сворочу… В те времена у всех на слуху были Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Р. Рождественский. Я, хоть не заикался об этом, строил иллюзии насчёт своих стихов, озвученных на русском языке этими знаменитостями. Но при всем при том мои замашки можно было прочувствовать по самоуверенно «растеньяковским» заявлениям: «Я покорю Москву». «Поживём — увидим», — усмехались в усы друзья, привыкшие к моей наивной вере в благосклонность Фортуны.

Первая встреча…

В нашей группе на курсах собралось сорок человек из разных республик — Туркмении, Узбекистана, Казахстана, Киргизии, Башкирии, Татарстана и других регионов, известные писатели, не имевшие литературного образования. Я оказался самым молодым среди них.

Многие представляли тюркский мир, но немногие имели представление о тюркстве.

Но был среди них один человек, которого вспоминаю с благоговением и почтением: большой карачаевский поэт, незабвенный Муса Батчаев, переживший горечь ссылки, хлебнувший лиха в студёной Сибири и казахстанских степях и вернувшийся на родину года три-четыре назад. Мне повезло, что судьба свела меня с Мусой на курсах. Русский язык он знал не хуже родного. Но родной карачаевский — язык малочисленного народа — был для него самым красивым языком на свете. Муса, может, после мытарств ссылки, осознавал, сколь большое духовное пространство тюркского слова открывается за родной речью, являющейся частью этого пространства. И вот в достославной славянской столице Москве сошлись пути-дороги двух ревнителей тюркского мира. Денно и нощно разговоры велись об этом заветном родстве и общности. Я посещал семинары по поэзии, Муса ходил на прозу. Жанры «разлучали» нас лишь на день, остальное время проводили вместе. Получилось так, что и наши комнаты в общежитии были напротив друг друга, дверь в дверь.

Не случайно, что Муса стал связующим звеном в моих заметках о Юрии Кузнецове. На исходе моего второго «московского» месяца, как-то вечером в коридоре общежития я повстречался с двумя посетителями, один был моих лет, другой — постарше. Спрашивали Мусу. А мы стоим напротив его дверей. Кажется, гости были «навеселе». «Он ещё не вернулся», — сказал я. Они нехотя повернулись и поплелись по коридору, будто некая сила пыталась удержать их. (Может, этой силой было мое безотчётное нежелание расставаться с ними?!). Уловив их колебания, я воодушевился: «Друзья Мусы — и мои друзья. Милости прошу ко мне. Посидим. Подождёте. Муса, где бы ни был, должен прийти».

И… мы проговорили до поздней ночи… Собеседник помоложе показал на своего спутника: «Наверно, многажды слышал его имя: критик-философ Вадим Кожинов». Я кивнул, хотя это имя мне тогда ничего не говорило.

Впоследствии я узнаю о «раскрученных» авторах, издающихся миллионными тиражами, увенчанных незаслуженными лаврами, за которыми стоят не их таланты, а связи в высоких кабинетах и кумовство…

Правду Вадима Кожинова мне предстояло постичь позднее.

В той беседе он, в свою очередь, представил своего спутника, правда, в немногих словах: «Поэтическая звезда России». Я предположил, что к скупости этих характеристик причастно выпитое.

Внешность у обоих была неординарна. Не будь они под шафе, я бы уподобил их вещим дервишам из старинных дастанов, возвращавшим больным здоровье, отчаявшимся — надежду. Но и тогда я сердцем почувствовал, что, кто бы ни были эти люди, они неспроста встретились мне, и в этой, казалось бы, случайной встрече есть некое знамение, перст судьбы. Естественно, я тоже, в меру поворотливости своего русского языка, представился им. Муса так и не появился. Убедившись, что ждать бесполезно, гости на ночь глядя исчезли так же неожиданно, как и появились. Я проводил их до стоянки такси. Сели в машину и истаяли в заснеженной Москве.

Наутро на занятиях, встретившись с Мусой, я рассказал о визитёрах.

— Везучий ты человек, — отреагировал Муса. — Вот тот, который Юра, — из соседних с нашим краёв — с Кубани. Очень серьёзный поэт. Я-то оставил поэзию, но тебе в будущем знакомство с таким поэтом пойдёт впрок… А Вадим Кожинов — это становой хребет русской литературной критики. Не прерывай с ними связей, помни, что в любой случайности есть необходимость, и их приход, знакомство с тобой — не преходящий казус.

Естественно, я верил словам Мусы, но мне показалось на миг, что искать нечто судьбоносное во встрече с людьми, о которых я не слыхивал, — несколько наивно. Не прошло и нескольких дней, как в «Литгазете» начались дискуссии по поводу книги Юрия Кузнецова «Во мне и рядом даль». Чуть ли не первые полосы отводились критическому разбору и откликам.

Иных критиков выводило из себя стихотворение, начинающееся такими строками:

Я пыл из черепа отца За правду на земле, За сказку русского лица И верный путь во мгле.

Критики середины семидесятых годов ломали копья и голову, пытаясь понять нравственную направленность, заряд этого стихотворения. Были и публикации в защиту Юрия. По мнению Евгения Рейна, в строке «Я пил из черепа отца», в своё время ставшей мишенью критики, — не позор, не эпатаж, а гениальная метафора. «Осиное гнездо» разворошила статья Вадима Кожинова. Это ломание копий продолжалось битый год. Евтушенко даже посетовал в кругу друзей, мол, столько статей не посвящалось нашим шестидесятникам, вместе взятым. Впоследствии Евтушенко составит перечень поэтов — служителей Аполлона. В этот перечень он включит, помимо себя, Кушнера и Бродского, а затем — «представителя патриотического лагеря» Кузнецова. И, таким образом, в моём представлении обозначатся портреты Евгения Евтушенко, с которым я чаял познакомиться, и Юрия Кузнецова, поэта милостью Божьей, с которым меня свела судьба. Ответ Кузнецова можно было предвидеть: «Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные — обман и подделка». Придирчивый взгляд усмотрит в этих словах эгоцентрическую позу. Но кому дано знать меру внутренней убеждённости и искренности поэта?

Как ни хотелось литературным оппонентам, но Юрий Кузнецов вскоре выдвинулся в ряды известнейших поэтов тогдашней страны. Руководителем отделения поэзии ВПК был признанный и почитаемый Александр Межиров. Один день на неделе посвящался обсуждению стихов. На последних порах во время семинаров всё чаще звучало имя Ю. Кузнецова. После долгих просьб слушателей курсов Межирову удалось уговорить Юрия Кузнецова прийти на встречу с нами. Хотя многим из нас он приходился ровесником, он с первых минут дал почувствовать, что не является «членом коллектива». Смолоду отличавшая его уверенная манера держаться, даже чуток самоуверенная, будет сопутствовать ему до конца жизни. Он был незауряден и осознавал эту незаурядность. Юрий Кузнецов отличался не только своей тяжеловесной угловатостью, весь его облик, упрямо сжатые губы, жёсткий проницательный взгляд говорили об этой отличительности. Как заметил Валентин Распутин, есть очень редко встречаемые лица, чьи черты напоминают как бы обобщённый образ внутреннего состояния, настроения, покоя или болезненности, и мы невольно сопоставляем себя с ним. Об этих людях говорят: «У него одно лицо, и это лицо — зеркало его жизни». Действительно, у Юрия Кузнецова было необычное, неповторимое лицо. Лицо ведуна, явившегося из степного предгорья, цепкий взгляд, видящий, кажется, насквозь, редко встречающаяся печать одухотворённости, провидческой гениальности, орлиными крылами сходящиеся, но не смыкающиеся брови, и с переносицы круто взлетающая по просторному челу морщина, проницательные голубые, заглядывающие в душу глаза… И божественная гармония внешнего облика и внутреннего существа… Невидимая работа мысли, тлеющая лирическая эмоция… Казалось, его «лирическая лаборатория, где не было признаков жизни и смерти, заперта снаружи амбарным замком его сжатых губ». Всё это являло вещие знаки, показывающие отличие представшего вам от вас, смертных людей… Бывало, в разговоре хмурил брови и в раздумчивых паузах разминал горло. Люди тянулись к нему по воле неведомой силы, многие могли только мечтать об общении с ним. Была в этой его притягательности некая непостижимая энергия, стоявшая за пределами чисто поэтической харизмы…

Поделиться с друзьями: