Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
Через минуту он возвращался не только в панаме, в своей роскошной настоящей панаме, которая свертывалась в тонюсенькую трубочку, но и с белым кружевным зонтиком тети Фани:
– Я вам это говорю, Анатолий Борисович; мамочка самый мудрый человек на земле. Прямо ребе. Она все знает. Она знает, что зонтик нам с вами тоже не помешает. Вы видели, сколько сейчас на термометре? Сорок два градуса по Реомюру! Что?
На утренней заре я не утопил свою рукопись в Эвксинском Понте. Настроение и самочувствие были отменные. Мы жили в Аркадии, как святые неподалеку от рая. В самом раю нам, вероятно, было бы хуже. Там ведь не полагалось вкушать плодов с древа Познания. Те дни мне чрезвычайно нравились прелестью своего однообразия. Сияло солнце, и плескалась о песок теплая солоноватая вода. С утра до обеда я марал бумагу. Наш парень орал в меру и прибавлял в весе, сколько предписано медициной. Его взвешивала тетя Фаня на аптекарских весах, привезенных дядей Мотей из города как подарок "Парфюмерии и гигиены". У молодой матери хватало времени, чтобы покормить парня грудью, выстирать в корыте пеленки и выстирать его самого. А в промежутках самой поплескаться в "шикарном" море, как говорили одесситы, и "покоричневеть" (это тоже их словцо), "покоричневеть", согласно моде, перед Москвой. Словом, мы не переставали благодарить Шершеневича за умный и добрый совет.
В Москве накануне отъезда я спросил Мейерхольда:
– Скажи, Всеволод, сколько страниц должно быть в пьесе?
– Чем меньше, тем лучше!– ответил он.– Если бы Шекспир писал покороче, его бы непременно взяли живым на небо. А его похоронили в земле. Это в наказание за слишком длинные трагедии и комедии.
– Отвечай-ка, Всеволод, делово: сколько должно быть страниц в пьесе?
– Ты пишешь комедию или трагедию?
– Комедию. А чтобы подразнить гусей, как говорит Есенин, назову ее фарсом.
– Дразни, дразни. Я это люблю.
– На библейский сюжет. Парочка сластолюбивых старичков, парочка ханжей, подглядывала за купающейся Сусанной. И влипла эта парочка. А чтобы выйти сухими из воды, старички сами затеяли суд над пышноволосой "соблазнительницей". А пророк Даниил, воспылав страстью к пышнотелой, стал ее блестящим адвокатом... У нас ведь тоже развелось немало ханжей.
– Значит, пьеса об этом.
– Да. Огонь по ханжам.
– Прелестно!.. Фарс?
– Комедия.
– Фарс, фарс, фарс!
– Ну? Сколько же требуется страниц?
– Семьдесят! На "Ундервуде". Через два интервала.– И добавил: - Если ты пишешь пьесу для меня.
– Нет, для Таирова.
Мейерхольд задрал свой сиранодебержераковский нос и презрительно фыркнул:
– Пф-ф! Для Таирова! Для этого фармацевта!.. Пф-ф! Он тебе накрутит пилюльки из твоей пьесы. Такие красивенькие пилюльки, что ты, брат, сразу вылечишься от любви к нему.
Не собираясь ссориться с Мейерхольдом, я уточнил:
– Верней, не для Таирова, а для Никритиной.
– Ага.
– Ясно, Всеволод?
– Ага.
Он понял меня и оправдал, так как сам в то время уже ставил спектакли для Зинаиды Райх, своей жены.
– Ясно, брат!– И похлопал меня по плечу, как заговорщик заговорщика.
И сразу нахмурился:
– А Зиночка великолепно сыграла бы Сусанну!
Я невольно улыбнулся и подумал: "Таковы все мужья актрис, и самые умные из них - глупей рядового зрителя. И делаются совершенно слепыми на беду своего театра". Тут же я опять вспомнил своего друга Шершеневича, который после какой-то мейерхольдовской премьеры скаламбурил: "До чего же мне надоело смотреть на райхитичные ноги!"
Возвращаюсь в Аркадию.
В начале сентября я объявил с балкончика:
– Товарищи, только что написал самые приятные на свете три слова: "Занавес. Конец пьесы".
Дядя Мотя поднялся на четыре ступеньки, снял с головы панаму и расцеловал меня. А тетя Фаня решительно сказала:
– Вашего "Вавилонского адвоката" будет переписывать Сонечка Полищук. Знаменитая машинистка! Вы с ней еще не знакомы? Это сама пикантность! Сама прелесть! Моя племянница!
– А какая у нее машинка?
– "Ундервуд".
– Отлично. Попросите, пожалуйста, знаменитую машинистку переписывать через два интервала. В пяти экземплярах. Разумеется, если у Сонечки есть хорошая копирка.
– Не смешите меня! У нашей Сонечки - и нет хорошей заграничной копирки! Что?
Я уже привык в Одессе к знаменитостям. К знаменитым сапожникам, знаменитым портным, знаменитым "куаферам", знаменитым врачам, знаменитым дантистам, знаменитым чистильщикам сапог и т, д. "Не знаменитые" попадались как исключение из правил.
Ровно через неделю тетя Фаня привезла из Одессы "Вавилонского адвоката". Он был вручен мне в крокодиловом портфеле с серебряной монограммой "А. М. ".
– О-о!..
Открыв портфель ключиком, я сосчитал экземпляры:
– Ура! Шесть!
Даже последний, шестой, пленял четкостью. Хоть сдавай Таирову, а пятый Луначарскому.
Только значительно позже, при Сталине, очередной реперткомщик читал исключительно "первонапечатанный".
Все экземпляры были элегантно переплетены.
– О!..
Они были переплетены в красный коленкор.
– Вот это сервис!
– Одесса!– гордо сказал дядя Мотя.
А тетя Фаня, постучав пухленьким наманикюренным пальчиком по крокодиловой коже портфеля, объявила:
– А это вам, Анатолий Борисович, от всех Полищуков за шикарную пьесу.
– Благодарю вас!.. Благодарю вас!..
И, поцеловав у тети Фани ее пухленькую ручку, я взглянул на последнюю страницу:
– Шестьдесят девять!..
И расплылся в счастливую улыбку:
– Это замечательно!
А потом, чтобы доставить удовольствие своим новым друзьям, я перешел на язык Одессы:
– Шикарно!...– воскликнул я.– Шикарная работа!
Так же восклицали на здешних рынках:
– Шикарные малосольные огурчики!..
– Шикарные яички из-под курочки!
– Шикарная вишня!.. Шикарная вишня!..
Не прошло и десяти минут, как в нашу калитку вошел знаменитый усатый почтальон Аркадии.
– Вам, гражданин поэт, - сказал он, раскланявшись, - телеграммочка из Москвы. Танцуйте, пожалуйста, польку-бабочку.
Я станцевал, расписался в получении телеграммы и прочел ее вслух: "Приехал Приезжай!"
– Танцуй, Нюшка. Сергун приехал.
И она затанцевала.
Потом дочитал телеграмму до конца: "Высылаю сто целковых на дорогу Есенин".
– Очень кстати!
Мы уже задолжали всей Одессе.
А послезавтра нас провожала с осенними георгинами толпа Полищуков, еще более шумная, чем при первой встрече.
"Знаменитая московская актриса" стояла у раскрытого вагонного окна с Киркой на левой руке и с георгинами в правой. Помахивая туда и сюда шикарными цветами, она сказала: