ЖАНРЫ

Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)

Мариенгоф Анатолий Борисович

Шрифт:

– А может быть, Толя, хватит? И так всю душу вывернул. А я ведь здоровая, у меня воспаления в легких не было.

– Это будет последнее, Ниночка. В две строчки. Вроде как на бис.

– Спасибо тебе. Толя. Большое спасибо.

И я умру, по всей вероятности.

Чушь! В жизни бывают и покрупней неприятности.

Василий Иванович взял со стола вечное перо и записную книжку в темно-красном переплете:

– Диктуй, поэт.

И, записав шесть стихотворений, обнял меня:

– Спасибо, брат.

– А у тебя, Вася, есть что-нибудь новенькое?

Вот, если желаешь - поэма Максимилиана Волошина.

– Этого только не хватало! Ведь она длиннющая!

– Помолчи, Нина.

– Очень, Вася, желаю, - сказал я.
– Прочти, сделай милость.

– Ну тебя, бессердечный! Знала бы, не привозила.

– Нина-а-а!

Супруга даже перепугалась. До того это было громоподобно.

И Качалов стал читать из той же записной книжки "Дом поэта". Поэму о коктебельском доме Волошина, где во время гражданской войны находили приют "и красный партизан, и белый офицер".

– Может, Василий Иванович, поставишь термометр? А? Поставь-ка. Поставь. На. Я стряхнула.

– Зачем же ставить-то? Ведь мне сегодня не скучно.

Тогда беспокойная наша подруга, расстегнув гипюровую кофточку, поставила термометр себе:

– Наверно, поднялась. И все ты, Анатолий, ты! Зверем был, зверем и остался. Хоть кол на голове теши.

А глаза ее уже светились добротой.

Шопеновский прелюд доносился из салона.

Я показал на толстую рукопись, что лежала на столе:

– Это чье произведение?

– Станиславского. Из новой книги. О работе с актером.

– Интересно?

– Да как тебе сказать... Азбука!

– Ну, пора! И, пожалуйста, Толя, больше ни о чем не спрашивай. Поднимайся-ка, поднимайся! Надо и честь знать.

Зима ушла, стряхнув снег со своих плеч.

При царе уже звонили бы великопостные колокола.

Мы обменялись со своим парнем жилплощадью: Кирка перебрался в отремонтированную бывшую ванную комнату, а мы в ту, где он проживал сначала в фибровом чемодане, а потом в кроватке с пестрыми шнурами.

Комната была узкая, длинная, с двумя окнами в двух стенах.

Однажды меня осенило.

– Нюха, - воскликнул я, - а ведь мы можем превратить эту уродину в роскошную квартиру из двух клетушек.

– Гениальная идея!
– немедленно согласилась спутница моей жизни.

Она, как и все интеллигентные женщины той эпохи, мечтала если уж не о квартире, то хотя бы о некоем ее подобии.

Как это ни удивительно, но ровно через неделю мы уже воздвигли фанерную стену с фанерной дверцей. Обе комнаты (назовем их так) были окрашены клеевой краской, потолки оштукатурены, оконные рамы побелены. В спальной поместились ореховая тумба с трельяжиком и полуторный матрац, покрытый цветастым украинским ковром, а в столовой-кабинете - "боярские" толстоногие табуреты, скамья и стол. Все это из мореного дуба, кустарного олонецкого производства.

До сих пор я не могу понять, откуда у нас взялись деньги на такую потрясающую обстановку и на такой грандиозный ремонт. Ведь и сейчас, через тридцать восемь лет, спутница моей жизни, давным-давно ставшая заслуженной и орденоносной, с гордостью сообщает: "Вы знаете, я себе построила демисезонное пальто!"

Подруги и приятельницы, появляясь в нашей новой квартире, всплескивали руками:

– Ах!..

А мужчины баритонили и басили:

– Ну прямо кремлевские палаты шестнадцатого века!

– Ничего, Нюшка, не поделаешь, - сказал я.
– Раз уж мы с тобой закатили себе такие боярские палаты, придется теперь и новоселье боярское закатывать.

– Это мысль!

– Значит, закатим?

– Закатим!

Сказано - сделано. Дня через три я уже говорил с Литовцевой по телефону.

– Итак, Ниночка, ждем.

– Спасибо, Толя. Явимся. Ровно в семь. Василий Иванович теперь ложится спать в десять. Профессора велели.

Я слегка ехидничаю:

– А если он занят в спектакле?

– Василий Иванович теперь два раза в месяц играет. Ролей-то нет. Не дают.

Что ж, приходите в семь. Время детское. Самое подходящее для нашей компании. Ребеночек Оленька Пыжова тоже в семь явится.

– Очень приятно. Давно не виделись. Только вчера у нас до глубокой ночи проторчала. Всему дому спать не давала.

– Когда же выкатилась?

– Да разве она выкатится сама! Я ее, нахалку, выкатила. Половина двенадцатого.

– Вот беда! Так, может, ее не звать?

– Да как же ты ее, хулиганку, не позовешь? Сама придет. Носом почует новоселье. Зови уж, зови. Обязательно, Толя, позови.

– Слушаюсь.

В сердце у Литовцевой, в ее большом сердце, Ольга Пыжова прочно заняла третье место: на первом, конечно, был Василий Иванович, на втором - сын Дима, на третьем - она.

– И прими. Толя, во внимание, что Василий Иванович на строгой диете. Почти ничего не ест. Велели худеть.

– Ладно. Буду морить его голодом. И тебя заодно.

– Мори, мори. Благодарна тебе буду. Еще одно условие, самое решительное: чтоб водкой и не пахло.

– Что-то плохо тебя слышу, Ниночка. Повтори.

– Чтоб водкой в доме и не пахло.

– Опять ничего не понял.

– Да ты, мой друг, на ухо туговат стал.

– Вчера надуло.

– Кто тебя надул? Кто? Шершеневич?

– Нет, ветер.

Она сочувствовала:

– Ах ты Господи!

И с удручающим упорством повторила:

– Чтоб водкой в доме...

– Что? Как? Громче, Нина. Громче.

Она стала кричать вовсю, что есть духу.

– Не слышу, Ниночка, не слышу.

– Ах, ты не слышишь?. Ну тогда и приглашай своих Таировых, а мы с Василием Ивановичем не придем.

Я прикрыл ладонью черную пасть телефонной трубки:

– Кошмар, Нюшка!.. Чтоб ни одной рюмки на столе. Чтоб водкой и не пахло.

Никритина глубоко вздохнула.

А из черного уха несется пронзительный вой и свист. Это Литовцева дула в трубку, решив, что телефон испортился.

– Ты меня слышишь, Толя? Слышишь?

– Увы! Слышу

– Даешь слово?

– Вынужден. А пивка можно?

– Боже упаси! Никаких пив!

Голос у меня стал жалобным:

– Так у нас раки будут.

Поделиться с друзьями: