Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
– А может быть, Толя, хватит? И так всю душу вывернул. А я ведь здоровая, у меня воспаления в легких не было.
– Это будет последнее, Ниночка. В две строчки. Вроде как на бис.
– Спасибо тебе. Толя. Большое спасибо.
И я умру, по всей вероятности.
Чушь! В жизни бывают и покрупней неприятности.
Василий Иванович взял со стола вечное перо и записную книжку в темно-красном переплете:
– Диктуй, поэт.
И, записав шесть стихотворений, обнял меня:
– Спасибо, брат.
– А у тебя, Вася, есть что-нибудь новенькое?
– Вот, если желаешь - поэма Максимилиана Волошина.
– Этого только не хватало! Ведь она длиннющая!
– Помолчи, Нина.
– Очень, Вася, желаю, - сказал я.– Прочти, сделай милость.
– Ну тебя, бессердечный! Знала бы, не привозила.
– Нина-а-а!
Супруга даже перепугалась. До того это было громоподобно.
И Качалов стал читать из той же записной книжки "Дом поэта". Поэму о коктебельском доме Волошина, где во время гражданской войны находили приют "и красный партизан, и белый офицер".
– Может, Василий Иванович, поставишь термометр? А? Поставь-ка. Поставь. На. Я стряхнула.
– Зачем же ставить-то? Ведь мне сегодня не скучно.
Тогда беспокойная наша подруга, расстегнув гипюровую кофточку, поставила термометр себе:
– Наверно, поднялась. И все ты, Анатолий, ты! Зверем был, зверем и остался. Хоть кол на голове теши.
А глаза ее уже светились добротой.
Шопеновский прелюд доносился из салона.
Я показал на толстую рукопись, что лежала на столе:
– Это чье произведение?
– Станиславского. Из новой книги. О работе с актером.
– Интересно?
– Да как тебе сказать... Азбука!
– Ну, пора! И, пожалуйста, Толя, больше ни о чем не спрашивай. Поднимайся-ка, поднимайся! Надо и честь знать.
Зима ушла, стряхнув снег со своих плеч.
При царе уже звонили бы великопостные колокола.
Мы обменялись со своим парнем жилплощадью: Кирка перебрался в отремонтированную бывшую ванную комнату, а мы в ту, где он проживал сначала в фибровом чемодане, а потом в кроватке с пестрыми шнурами.
Комната была узкая, длинная, с двумя окнами в двух стенах.
Однажды меня осенило.
– Нюха, - воскликнул я, - а ведь мы можем превратить эту уродину в роскошную квартиру из двух клетушек.
– Гениальная идея!– немедленно согласилась спутница моей жизни.
Она, как и все интеллигентные женщины той эпохи, мечтала если уж не о квартире, то хотя бы о некоем ее подобии.
Как это ни удивительно, но ровно через неделю мы уже воздвигли фанерную стену с фанерной дверцей. Обе комнаты (назовем их так) были окрашены клеевой краской, потолки оштукатурены, оконные рамы побелены. В спальной поместились ореховая тумба с трельяжиком и полуторный матрац, покрытый цветастым украинским ковром, а в столовой-кабинете - "боярские" толстоногие табуреты, скамья и стол. Все это из мореного дуба, кустарного олонецкого производства.
До сих пор я не могу понять, откуда у нас взялись деньги на такую потрясающую обстановку и на такой грандиозный ремонт. Ведь и сейчас, через тридцать восемь лет, спутница моей жизни, давным-давно ставшая заслуженной и орденоносной, с гордостью сообщает: "Вы знаете, я себе построила демисезонное пальто!"
Подруги и приятельницы, появляясь в нашей новой квартире, всплескивали руками:
– Ах!..
А мужчины баритонили и басили:
– Ну прямо кремлевские палаты шестнадцатого века!
– Ничего, Нюшка, не поделаешь, - сказал я.– Раз уж мы с тобой закатили себе такие боярские палаты, придется теперь и новоселье боярское закатывать.
– Это мысль!
– Значит, закатим?
– Закатим!
Сказано - сделано. Дня через три я уже говорил с Литовцевой по телефону.
– Итак, Ниночка, ждем.
– Спасибо, Толя. Явимся. Ровно в семь. Василий Иванович теперь ложится спать в десять. Профессора велели.
Я слегка ехидничаю:
– А если он занят в спектакле?
– Василий Иванович теперь два раза в месяц играет. Ролей-то нет. Не дают.
– Что ж, приходите в семь. Время детское. Самое подходящее для нашей компании. Ребеночек Оленька Пыжова тоже в семь явится.
– Очень приятно. Давно не виделись. Только вчера у нас до глубокой ночи проторчала. Всему дому спать не давала.
– Когда же выкатилась?
– Да разве она выкатится сама! Я ее, нахалку, выкатила. Половина двенадцатого.
– Вот беда! Так, может, ее не звать?
– Да как же ты ее, хулиганку, не позовешь? Сама придет. Носом почует новоселье. Зови уж, зови. Обязательно, Толя, позови.
– Слушаюсь.
В сердце у Литовцевой, в ее большом сердце, Ольга Пыжова прочно заняла третье место: на первом, конечно, был Василий Иванович, на втором - сын Дима, на третьем - она.
– И прими. Толя, во внимание, что Василий Иванович на строгой диете. Почти ничего не ест. Велели худеть.
– Ладно. Буду морить его голодом. И тебя заодно.
– Мори, мори. Благодарна тебе буду. Еще одно условие, самое решительное: чтоб водкой и не пахло.
– Что-то плохо тебя слышу, Ниночка. Повтори.
– Чтоб водкой в доме и не пахло.
– Опять ничего не понял.
– Да ты, мой друг, на ухо туговат стал.
– Вчера надуло.
– Кто тебя надул? Кто? Шершеневич?
– Нет, ветер.
Она сочувствовала:
– Ах ты Господи!
И с удручающим упорством повторила:
– Чтоб водкой в доме...
– Что? Как? Громче, Нина. Громче.
Она стала кричать вовсю, что есть духу.
– Не слышу, Ниночка, не слышу.
– Ах, ты не слышишь?. Ну тогда и приглашай своих Таировых, а мы с Василием Ивановичем не придем.
Я прикрыл ладонью черную пасть телефонной трубки:
– Кошмар, Нюшка!.. Чтоб ни одной рюмки на столе. Чтоб водкой и не пахло.
Никритина глубоко вздохнула.
А из черного уха несется пронзительный вой и свист. Это Литовцева дула в трубку, решив, что телефон испортился.
– Ты меня слышишь, Толя? Слышишь?
– Увы! Слышу
– Даешь слово?
– Вынужден. А пивка можно?
– Боже упаси! Никаких пив!
Голос у меня стал жалобным:
– Так у нас раки будут.