Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
Мужиковствующие поэты, актеры с подбритыми бровями, нэпманы из Столешникова переулка, присосавшиеся к богеме, и прочие и присные - все это были только цветочки. А уж ягоды, полные горечи и отравы, созрели за границей - в Европе и в Америке.
Перед отъездом за границу Дункан расписалась с Есениным в загсе.
– Свадьба! Свадьба!..– веселилась она.– Пишите нам поздравления! Принимаем подарки: тарелки, кастрюли и сковородки. Первый раз в жизни у Изадоры законный муж!
– А Зингер?– спросил я.
Это тот самый - "Швейные машины". Крез нашей эпохи. От него были у Дункан дети, погибшие в Париже при автомобильной катастрофе.
– Зингер?.. Нет!– решительно тряхнула она темно-красными волосами до плеч, как у декадентских поэтов и художников.
– А Гордон Крэг?
– Нет!
– А Д'Аннунцио?
– Нет!
– Нет!.. Нет!.. Нет!.. Сережа первый законный муж Изадоры. Теперь Изадора - русская толстая жена!– отвечала она по-французски, прелестно картавя.
Илья Ильич, административное лицо при московской школе Айседоры Дункан, показал мне журнал, полученный из Нью-Йорка.
– А вот и наши!– сказал в нос Шнейдер.
У него был хронический насморк.
На цветной фотографии я увидел смеющуюся Изадору и несмеющегося Есенина.
Она снялась в ярко-синей широкополой шляпе с белыми перьями, в ярко-синей пелерине, подбитой белым шелком; в руке был ярко-синий зонтик, окаймленный пеной белых кружев, и т, д. Все ярко-синее с белым.
А он - от шляпы до подметок в светло-сером. Словно отлит из серебра. Легкий, ладный.
– Как денди лондонский одет!– прогнусавил Шнейдер.– Вот вам и рязанский мужичок!
Кстати, мужичок-то Есенин был больше по слову. Дед его, заменивший в попечении отца, гонял по Оке и Волге собственные баржи, груженные хлебным товаром.
Под роскошным цветным клише стояла подпись: "Айседора Дункан со своим молодым мужем".
Я ударил кулаком по журналу:
– Мерзавцы!
Шнейдер улыбался своей администраторской улыбкой - одновременно приторной и наглой.
– Американцы без церемоний!
Он протянул мне второй журнал. Подпись: "Айседора Дункан со своим мужем, молодым большевистским поэтом".
– Его фамилия их не интересует, - счел своим долгом пояснить Шнейдер. Муж Айседоры Дункан! И этим все сказано.
В далеком детстве жирная коричневая пенка в молоке вызывала у меня физическое отвращение. До судорог в горле! Теперь такое отвращение вызывал этот администратор.
– Продолжение следует, Анатолий Борисович!
Передо мной - газеты, журналы. Целая кипа. Есенин в них существовал только как "молодой супруг". Ужас!
А Шнейдер гнусавя иронизировал:
– Какая честь для нашего Сережи!
"В конце концов, я, кажется, дам по физиономии этому хроническому насморку".
– Наслаждайтесь, Анатолий Борисович. Через два часа я должен вернуть в Наркомпрос всю американскую литературу.
– Сами наслаждайтесь, черт вас дери!
– Это весьма похоже на хамство. Не правда ли?
– Безусловно.
Отвернувшись от Шнейдера, я вижу через немалое пространство - есенинские глаза в кровяных ниточках, вижу его щеки и лоб, словно обтянутые полотном. Слышу, как скрипят его челюсти.
А у Шнейдера слова, как блохи, прыгали с языка:
– Сергей Александрович только и мечтал "греметь на оба полушария, как лорд Байрон". Помните? Вот вам и лорд Байрон!
Шнейдер поторопился жениться на некрасивой Ирме Дункан, приемной дочери Изадоры, чтобы разъезжать по Европе и обеим Америкам. Но... не вышло. И вот, сидя на Пречистенке в опустевшем особняке, он захлебывался желчью:
– Один мой приятель, - не умолкал Шнейдер, - в схожих обстоятельствах говорил о собственной персоне: "Женился по расчету, а вышло - по любви". Ха!
Есенин не слишком был скромен, когда писал, говорил и думал о себе. Но где ему в этом до Гоголя!
Меня теперь нужно беречь и лелеять, - писал Николай Васильевич из Италии.– Пусть за мной приедут (это из Москвы в Рим!– А. М.) Михаил Семенович и Константин Сергеевич (Щепкин и Аксаков.– А. М.). Меня теперь нужно лелеять не для меня, нет! Они сделают не бесполезное дело! Они привезут с собой глиняную вазу... В этой вазе теперь заключено сокровище, стало быть, ее нужно беречь.
Тут нет и тени улыбки. Ни самой микроскопической дозы иронии. Нет, богоизбранники не шутят, фанатики не иронизируют.
"Ах ты, о Боже мой!– сетовал я.– Почему ж у Есенина не было хоть малой крохи от гоголевского: "Меня нужно беречь"?"
Много позже Айседора Дункан, оставленная Есениным, рассказывала мне со слезами на глазах:
– О, это было такое несчастье! Вы понимаете, у нас в Америке актриса должна бывать в обществе - приемы, балы. Конечно, я приезжала с Сережей. Вокруг нас много людей, много шума. Везде разговор. Тут, там называют его имя. Говорят хорошо. В Америке нравились его волосы, его походка, его глаза. Но Сережа не понимал ни одного слова, кроме "Есенин". А ведь вы знаете, какой он мнительный. Это была настоящая трагедия! Ему всегда казалось, что над ним смеются, издеваются, что его оскорбляют. Это при его-то гордости! При его самолюбии! Он делался злой, как демон. Его даже стали называть: Белый Демон... Банкет. Нас чествуют. Речи, звон бокалов. Сережа берет мою руку. Его пальцы, как железные клещи: "Изадора, домой!" Я никогда не противоречила. Мы немедленно уезжали. Ни с того ни с сего. А как только мы входили в свой номер - я еще в шляпе, в манто, - он хватал меня за горло, как мавр, и начинал душить: "Правду, сука!.. Правду! Что они говорили? Что говорила обо мне твоя американская сволочь?" Я хриплю. Уже хриплю: "Хорошо говорили! Хорошо! Очень хорошо". Но он никогда не верил. Ах, это был такой ужас, такое несчастье!
Айседора Дункан любила Есенина большой любовью большой женщины.
Жизнь была к ней щедра и немилосердна. Все дала и все отняла: славу, богатство, любимого человека, детей. Детей, которых она обожала.
Есенин уехал с Пречистенки надломленным, а вернулся из своего свадебного путешествия по Европе и обеим Америкам безнадежно сломанным.
– Турне! Турне!.. Будь оно проклято, это ее турне!– говорил он, проталкивая чернильным карандашом тугую пробку вовнутрь бутылки мартелевского коньяка.
– За здоровье Киренка!
– Хватит, Сережа. Он и так здоров.
– Послушай, как чудесно написал о жизни Иван Сергеевич Тургенев.
И, положив руку мне на колено, он с душевной хрипотцой в голосе медленно читал следующие строчки из какого-то тургеневского письма: "Нужно спокойно принимать ее немногие дары, а когда подкосятся ноги, сесть близ дороги и глядеть на проходящих без зависти и досады: и они далеко не уйдут". Хорошо, Толя?
– Очень.
И мы оба молчали. Нам всегда было нетрудно и помолчать, потому что оба знали, о чем молчим.