Мытарства
Шрифт:
— Вотъ, дуракъ-то!… Царица небесная!… Вотъ!… Ахъ ты, чудородъ… Что-жъ теб на вол-то надоло, знать?.. Ахъ ты, дуракъ, дуракъ!… Ну-у ты небось думалъ: такъ тебя сейчасъ и отправятъ… Пожалуйте, ваше благородіе… Нтъ, братъ, врешь, не скоро ты попадешь домой… Вша-то тебя, знать, не ла, такъ постъ всласть… Здсь вотъ посидишь денъ шесть, да въ тюрьм, пока партію на Москву наберутъ, недлю, а то и дв… да, гляди, въ Москв столько же. Аль тебя не до Москвы?.. Ну, все одно — въ Клину застрянешь… Да что толковать, погуляешь; попьютъ изъ тебя крови!… Мн,- продолжалъ онъ, торопливо свернувъ и закуривъ папироску, — все это, пріятель, вотъ какъ извстно!… Погоняли меня, знаю, обтерплся я… Всего видалъ… Ну, а только скажу по совсти: не приведи, Царица небесная, этапомъ ходить!… И какъ это тебя догадало… Чудное дло!… Да ты пшкомъ-то бы махнулъ… А у тебя пальтишко-то важное, — перемнилъ онъ вдругъ разговоръ, ощупывая рукой мое пальто, — давай, смняемся на пинжакъ?.. Придачи дамъ, а?. не хошь?.. Ну, твое дло!… А я-бы далъ на бутылку… На теб вся одежда ничего… казенной теб не дадутъ… Гляди, коли пшкомъ идти, придется до дому, то прохватитъ тебя… Не будь у тебя пальтишка, полушубокъ дали бы… Врно я теб говорю… Смняемъ, а?..
Я ничего не отвтилъ ему и молча ползъ вонъ изъ-подъ наръ. Слова этого человка нагнали на меня еще большую тоску Я досадовалъ и раскаивался, что попалъ, по неопытности, на этотъ «этапъ»… Но, длать было нечего, приходилось сидть у моря и ждать погоды
XI
Прошло четыре томительно долгихъ дня. За эти дни я сильно затосковалъ…
Мн стало казаться, отъ постояннаго шума, вони, сквернословія, грязи и рвани, я живу гд-то за тридевять земель, въ какомъ-то другомъ царств, гд люди только и знаютъ, что валяются на грязныхъ, смрадныхъ нарахъ, давятъ наскомыхъ, ругаются, дятъ вонючую похлебку, не знаютъ ни радости, ни любви, ничего, кром злобы, ненависти, обиды, слезъ и затаеннаго отчаянія…
Мн казалось, что вся эта огромная камера, съ ея окнами, потолкомъ, стнами, со множествомъ людей, молодыхъ и старыхъ, рваныхъ и грязныхъ, была наполнена не воздухомъ, а злобой и отчаяніемъ…
Люди отъ постояннаго пребыванія вмст, полуголодные, изъденные наскомыми, грязные, озлобленные, опостылли другъ другу и ненавидли другъ друга до глубины души…
Было страшно и жутко! Сердце ныло и плакало постоянно… До боли было жаль всхъ этихъ людей и себя, и вся жизнь казалась чмъ-то страшнымъ, ненужнымъ, мрачнымъ, тоскливо-печальнымъ!..
Вечеромъ, на четвертый день, посл поврки, мн объявили, наконецъ, что на другой день поутру, вмст съ другими, меня погонятъ въ тюрьму.
Изъ нашей камеры назначили къ отправк въ тюрьму человкъ тридцать, да изъ другихъ камеръ по столько же, если не больше. Вообще, народу собралось много… И какого народу!… «Какая смсь одеждъ и лицъ»!..
Рано утромъ всю эту разношерстную толпу выгнали на дворъ, построили, сдлали перекличку и «погнали»…
Утро было холодное, дулъ пронзительный втеръ и прохватывалъ до костей… На прямыхъ, малолюдныхъ и мрачныхъ улицахъ, по которымъ насъ гнали, было какъ-то тоскливо и жутко.
Темно-свинцовое небо висло надъ головами и точно давило… Откуда-то, не то съ фабрики, не то съ желзной дороги, доносились пронзительно-жалобные свистки, нагонявшіе на измотавшуюся и безъ этого душу еще большее уныніе… Было до того гадко и тошно, что такъ бы, кажется, закрылъ глаза и полетлъ въ какую-нибудь пропасть отъ всего этого ненужнаго безобразія, которое люди называютъ жизнью!..
Наша грязная и рваная толпа шла торопливо и молча, мся ногами бурый снгъ, возбуждая своимъ видомъ въ прохожихъ любопытство и жалость…
Я шелъ, испытывая скверное чувство: точно кто-то подгонялъ меня сзади кнутомъ… Мн казалось, что люди, смотрвшіе съ тротуаровъ, видятъ во мн не человка, а что-то отвратительное и страшное.
Шли мы долго и все какими-то малолюдными улицами… Очевидно, тмъ, кто распоряжался нами, было стыдно вести нашу жалкую, грязную, дикую партію тамъ, гд много прохожихъ…
Судя по тому, какъ обращались съ нами, вроятно, насъ не признавали за людей, которымъ такъ же и больно, и холодно, и стыдно, и голодно, какъ и всмъ, а прямо-таки считали какимъ-то паршивымъ, зачумленнымъ стадомъ козлищъ, которыхъ стоило-бы пришибить поскоре, да бросить гд-нибудь, чтобы не видали!..
XII
У тюремныхъ воротъ партія остановилась… Стали пускать въ калитку по одиночк. У калитки стоялъ надзиратель счетчикъ, который каждаго проходившаго, не глядя на него, а глядя куда-то поверхъ головъ, хлопалъ по спин и громко произносилъ: 1-й, 2-й, 5-й, 10-й и т. д.
Посл этого всхъ насъ провели въ огромную, свтлую и чистую комнату, пріемную и, переписавъ, отправили въ кладовую сдавать свою одежду и надвать казенную.
Мн не хотлось, да собственно и не зачмъ было надвать казенный изъ толстой матеріи вонючій пиджакъ, потому что у меня былъ свой. Поэтому я завернулъ и сдалъ на храненіе только одно верхнее пальтишко, все же остальное осталось на мн свое.
Получивъ картонный No, я отошелъ въ сторону, къ тмъ, которые переодлись, и сталъ ждать, что будетъ дальше.
Переодвшись въ одинаковые костюмы, люди показались мн съ виду какъ будто совсмъ другими. Не было той гадкой, разношерстной рвани, которая такъ рзко бросалась въ глаза и отталкивала своимъ тяжелымъ видомъ въ частномъ дом…
На всхъ были надты сравнительно крпкіе и чистые пиджаки и, подъ цвтъ имъ, такіе же длинные на выпускъ, толстые штаны.
Лица людей, какъ будто тоже, вмст съ одеждой, перемнились и стали гораздо лучше и веселй… Да и вообще вся обстановка тюрьмы не производила тяжелаго впечатлнія, а, напротивъ, здсь, сравнительно съ тмъ мстомъ, откуда насъ пригнали, было все хорошо, свтло, чисто и напоминало своимъ видомъ скоре больницу, чмъ тюрьму… Не было этого ужаснаго, сплошного крика, не было сквернословія и не было той особенной, невыносимо-гадкой вони, которая царила въ камер частнаго дома…
Посл того, какъ дло съ переодваньемъ уладилось, насъ повели по широкой лстниц въ верхній этажъ и тамъ въ корридор, построивъ всхъ по четыре человка, затылокъ въ затылокъ, сдлали перекличку, ощупали каждаго и ужъ посл этого размстили по камерамъ…
XIII
Всхъ насъ собралось въ камер человкъ тридцать, хотя помщеніе камеры могло вмстить въ себ несравненно большее число людей.
Всхъ насъ гнали на родину этапомъ, и, кажется, одинъ только я длалъ это путешествіе въ первый разъ. Вс остальные были рецидивисты или, по здшнему, «спиридоны повороты»… Этимъ «спиридонамъ» — я не знаю и не понимаю почему, — давалось казенное блье и верхняя одежда въ полную собственность, которая, по прибытіи на мсто назначенія, сейчасъ же пропивалась, и «спиридонъ», вытрезвившись и облачившись въ какую-нибудь рванину, снова шагалъ въ Питеръ…
Камера, куда заперли насъ, представляла изъ себя отличное, свтлое, теплое и чистое помщеніе. Черный асфальтовый, натертый воскомъ полъ лоснился и блестлъ, точно покрытый лакомъ. Посредин стоялъ чистый, окрашенный срой краской, длинный, узкій, почти во всю длину камеры, столъ. Около него, по обимъ сторонамъ, стояли такого же цвта и тоже такія же чистыя скамейки.
По стнамъ, направо и налво, были пристегнуты парусиныя койки подъ NoNo…
На полк, близь входной ршетчатой, чугунной двери, сквозь которую было видно все, что длается въ корридор, стояло нсколько штукъ, изъ красной мди, вычищенныхъ и горвшихъ, какъ огонь, большихъ чайниковъ… Въ одномъ изъ отдаленныхъ угловъ камеры было устроено отхожее мсто, тоже отличавшееся чистотой.
Словомъ, все было такъ хорошо, что намъ, только что выпущеннымъ изъ вонючей и душной трущобы, помщеніе это показалось раемъ.
Въ корридор постоянно находился надзиратель: онъ то и дло подходилъ къ дверямъ и заглядывалъ въ камеры, слдя за нами, какъ ястребъ за курами.
Въ камер было тихо: ни крика, ни ругани… Люди погуливали по асфальтовому полу вдоль камеры, одтые въ новые костюмы, точно гд-нибудь по бульвару, а не въ тюрьм.
Погулявъ, я подошелъ къ двери и сталъ глядть, что длается въ корридор и въ другой противоположной, угловой, маленькой по размру камер, сквозь двери которой намъ все было видно…