Мытарства
Шрифт:
— Плохо?
— Сибирь!… Нашего брата замстъ собакъ почитаютъ… Узнаешь самъ: каторга, сичасъ издохнуть…
— Да что-жъ тебя такъ долго не отправляютъ?
— А песъ ихъ знаетъ!… Партію, вишь ты, подгоняютъ, канплектъ… Отседова, баютъ, въ тюрьму еще погонятъ… Тамотка, гляди, просидишь денъ пять, а то бол… пока этапъ наберутъ на Москву.
«Ну, ну, — подумалъ я, слушая его, — дло-то плохо»!
— А вдь я тоже, землякъ, не плоше тебя по вольному этапу иду, — сказалъ я ему.
— Дуракъ, значитъ, и ты вышелъ! — сказалъ онъ и, помолчавъ, продолжалъ: — Вришь Богу, измаялся я здсь… обовшивлъ… Въ тюрьму бы ужъ, что-ли, скорй гнали… Тамотка, баютъ, много лучше здшняго… Здсь ни пость, ни уснуть… Собака, сичасъ провалиться, и та сытй!… Дадутъ теб пайку хлба съ фунтъ, хоть гляди на нее, хоть шь, какъ хошь… Похлебки принесутъ — собака сбсится… Да и той, коли усплъ ложки три хлебнуть — говори слава Богу… Такъ-то плохо и не приведи, Царица Небесная!..
Онъ хотлъ разсказать еще что-то, но не усплъ, потому что въ это время проснулся лежавшій на полу рядомъ со мною человкъ… Проснувшись, онъ уставился на меня огромными съ кровяными блками глазищами и зарычалъ какимъ-то сдавленно-сиплымъ басомъ:
— Ты откуда взялся, а?.. Какого ты чорта развалился здсь, какъ дома на печк?.. Мсто-то твое, что-ли?.. Здсь, братъ, давнымъ давно занято… Убирайся-ка, братъ, къ… пока цлъ!..
— А ты купилъ его, что-ли? — спросилъ я.
— Купилъ… стало быть, купилъ!… Поговори еще, срый чортъ…
Парень въ поддевк поднялся и, дернувъ меня за рукавъ, сказалъ:
— Пойдемъ, землякъ, курнемъ… Не связывайся!..
Я поднялся и пошелъ за нимъ. Онъ вышелъ въ корридоръ и, пройдя его весь, свернулъ влво и отворилъ дверь въ отхожее мсто.
Смрадная, вонючая комната была переполнена. Въ углу топилась печка… Къ этой печк то и дло подскакивали люди закурить… Курили не вс… курили счастливцы… большинство, съ какой-то особенной жадностью, ожидало, когда курящіе кинутъ обмусленный окурокъ на вонючій полъ, чтобы броситься къ нему, схватить и жадно, обжигая губы, затянуться разъ-другой…
Табакъ здсь, какъ я потомъ узналъ, цнился страшно дорого, потому что курить запрещалось и пронести его съ воли было трудно. Мой парень пронесъ его, какъ оказалось, подъ тульей своей деревенской шапки и берегъ, какъ святыню.
Не успли мы покурить, какъ по корридору раздался крикъ: «За хлбомъ! За хлбомъ»!..
— Пойдемъ скорй! — сказалъ парень, — сейчасъ хлбъ принесутъ… раздавать станутъ…
Мы побжали съ нимъ по корридору въ нашу камеру.
Въ камер все всполошилось. Спавшіе подъ нарами повскакали и вылзли оттуда, грязные, оборванные, страшные… Вс лзли и толкались къ двери… что-то дикое, злое и вмст жалко-униженное чувствовалось въ этой толп голодныхъ людей…
Вскор принесли въ большихъ блыхъ корзинахъ хлбъ и начали не раздавать, а прямо-таки швырять «пайки» какъ попало, точно голоднымъ собакамъ на псарн куски конины…
Люди, съ возбужденными, красными или блдными лицами, съ широко открытыми глазами, толкаясь, ругаясь скверными словами, лзли къ корзинамъ и хватали хлбъ съ такой жадностью, что страшно было глядть.
Схвативъ кое-какъ свой «паекъ», я отошелъ къ окну и слъ на подоконникъ, ожидая, что будетъ дальше.
Около меня и кругомъ толкалась, шумла, орала толпа, такъ, что голова шла кругомъ и мутилось въ глазахъ. Вдругъ какой-то, какъ я замтилъ, молодой, черноволосый, въ одной рваной рубах малый выхватилъ у меня изъ рукъ мой «паекъ» и прежде, чмъ я усплъ что-либо сдлать, пырнулъ подъ нары и скрылся. Видвшіе это близь стоявшіе люди подняли меня на смхъ.
— Ворона!… деревня!… эхъ ты, разинулъ хлебово-то!… - слышалось кругомъ, — ха-ха-ха!… Вотъ такъ ловко! губа толще — брюхо тоньше… Дураку наука… дураковъ и въ алтар бьютъ…
Я всталъ и отошелъ отъ этого мста на другое, подальше. Тяжело было у меня на душ. Прямо-таки хотлось плакать. Вся эта обстановка: грязь, вонь, крики, злоба — давили и терзали сердце мучительной, нестерпимой болью…
— Эй, родной! а, родной! слышь… землякъ! — услыхалъ я позади себя голосъ и, оглянувшись, увидалъ, что меня кличетъ какой-то сидящій на краю наръ, небольшой сдобородый, плшивый старикашка. — Ты чего-жъ это ходишь безъ хлба-то? — продолжалъ онъ, оглядывая меня. — Аль не хошь получать? ступай, бери, а то опоздаешь…
Я подошелъ къ нему и разсказалъ то, что сейчасъ только что случилось со мной.
— Экой грхъ-то какой, — сказалъ онъ, — ну народъ!… Точно, прости Господи, псы… изо рта кусокъ рвутъ!… Какъ же теб быть-то?.. Ты купилъ бы, а?.. у кого ни на есть…
— А гд деньги-то?..
— Нту?.. ну, можетъ, еще что есть… Я-бъ те продалъ пайку…
— Да у меня нтъ ничего…
— Изъ одежи, можетъ, что… жилетки нтъ-ли?..
— Вотъ что есть у меня, — сказалъ я, доставъ изъ кармана листовъ шесть сложенной чистой, какъ-то уцлвшей у меня бумаги, — больше ничего нтъ…
— А ну-ка, покажь!..
Онъ взялъ бумагу, осмотрлъ внимательно каждый листикъ и, опять сложивъ, какъ было, сказалъ, передавая ее мн:
— Много-ль же теб за нее дать-то? — онъ опять взялъ бумагу изъ моихъ рукъ, — на вотъ, коли хошь, дамъ кусокъ… а?.. аль мало?..
И, говоря это, онъ передалъ мн черствую, завалящую съ выглоданнымъ мякишемъ корку хлба.
Я взялъ и торопливо, глотая подступившія къ горлу и начавшія душить меня слезы, отошелъ отъ него прочь.
— А сольцы-то? — крикнулъ онъ мн вслдъ, — на сольцы-то!… Возьми!..
V
— За обдомъ!… Эй, за обдомъ! — заорали вдругъ гд-то около двери.
Нсколько человкъ бросились бгомъ вонъ изъ камеры и вскор возвратились назадъ, неся огромныя деревянныя чашки. Въ чашкахъ что-то дымилось и запахло чмъ-то кислымъ.
— Разбирай ложки!… садись!… жри, православные!… по пяти человкъ на чашку!
Я, вслдъ за другими, схватилъ изъ кучи брошенныхъ на нарахъ ложекъ одну и, вооружившись ею, всталъ въ числ пяти около одной изъ дымившихся чашекъ, поставленныхъ на нарахъ и наполненныхъ какой-то мутной жижей. Держа въ одной рук ложку, а въ другой стариковскую корку, я приготовился, такъ сказать, къ бою…
— Ну, готовы? — спросилъ высокій круглолицый, съ нагло отчаянными на выкат глазами, малый и постучалъ своей ложкой объ край чашки.
Чашку опорожнили въ одну минуту. Сдлалось это такъ скоро, что я не усплъ понять, что такое мы хлебали. Буквально пришлось проглотить не больше трехъ ложекъ, да и то съ грхомъ пополамъ, расплескавъ половину на полъ.
Страшно было глядть, съ какой звриной жадностью черпали и торопливо глотали люди эту отвратительную, грязную болтушку!..
Что-то ужасное, что-то унизительно-подлое, не похожее на человческую ду, было въ этомъ торопливомъ пожираньи!.
— Волки, голодные волки! — думалъ я, и вдругъ какъ-то сразу припомнилась и всплыла предо мной картина, которую я видлъ однажды, зимней, холодной, лунной ночью у себя дома, на родин. Одинъ старикъ, мой пріятель, страстный охотникъ, бывшій крпостной человкъ, жившій въ имніи на поко, сдлалъ «приваду» на волковъ, начинивъ эту «приваду» (дохлую лошадь) стрихниномъ, и позвалъ меня ночью въ ригу, изъ которой при лун хорошо была видна эта лежавшая на опушк мелкорослаго осинника «привада», — посмотрть, какъ будутъ ее «жрать» волки.