Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сегодня, возвращаясь в воспоминаниях к образам своего детства, невольно задаешься вопросом: почему детство всегда представляется человеку в мягких или даже розовых тонах? Не только у тех, кто вырос в обеспеченной среде, как Монтень, Франс или Толстой. Даже в своем страшном детстве Горький увидел и сохранил в душе не только темные, но еще и мягкие, светлые краски. Из каких глубин берет начало эта романтизация своего детства? Человек с младенчества берет в закладку все, что помогает выживанию организма, все жизнеутверждающее. Очевидно, прав Короленко, сказав, что человек создан для счастья, как птица для полета. А детство – это не только дар бытия, но и обещание будущего и поэтому – счастье человеческое.

И дальше, второй вопрос – проверяя себя, спрашиваю: что же из моего детства, прошедшего в сравнительно обеспеченной, но трудовой интеллигентной семье, пошло в закладку на будущее? Вижу, пригодилось многое. Не буржуазное, не чуждое новому коммунистическому миру: романтика знаний, любви к труду, чувство человеческого достоинства, чувство справедливости, добра, красоты. Воспитанием этих начал, действие которых я постоянно ощущал, я обязан отцу и матери, которые всегда стремились развить во мне эти начала.

В те годы, когда я жил в патриархальном деревянном домике в Зачатьевском переулке, я познакомился с Шурой Метнером (он погиб в Первую мировую войну в 1915 г.), а через него, еще юношей, я вошел в круг высоколобой московской интеллигенции, объединяющейся вокруг издательства «Мусагет», принадлежавшего Эмилю Карловичу Метнеру. Я помню концерты в четыре руки на двух роялях, в квартире Николая Метнера на Девичьем поле. Эти концерты задавали для себя и своих близких Рахманинов и Метнер. В квартире старшего К.П. Метнера я еще тогда встречал многих из повелителей умов того времени: Валерия Брюсова, Андрея Белого, Эллиса и юную Мариэтту Шагинян, которая была меня старше лет на семь.

В 1913 году, на вечере в «Обществе свободной эстетики», устроенном в честь возвращения К.Д. Бальмонта из-за границы, я впервые увидел Маяковского, еще тогда в желтой кофте. Впрочем, возможно, этот наряд запомнился мне и по какому-либо другому «футуристическому» выступлению.

Отец не очень сочувствовал моим увлечениям символистской и футуристской литературой. Но он не очень и вмешивался в мои занятия. И только слегка, иронически улыбался, когда находил на столе в моей комнате журнал «Весы» с эротическими рисунками Су-дейкина или книжку стихов, в обложке из холстины, с вызывающим названием «Простое как мычанье». И все-таки не художественная литература всецело поглощала меня, хотя задолго до того, как стать литератором, во мне, исподволь и незаметно, развивалось чувство слова. Я научился с детства смаковать вторую сигнальную систему и проигрывать ее от начала до конца. Ведь один мир фразеологических оборотов настолько богат, так может заворожить человека сложными мелодиями в семантике, в стилистике, в ритмике и т.п., что от этого словесно-смыслового мира и оторваться трудно. Здесь жизнь зыблется в поэтических формах, завораживая красотой.

Вторая сигнальная система, как назвал человеческую речь И.П. Павлов, – довольно замысловатая система. Во всяком случае, в ее рамках мы различаем речь художественную, научную, различаем стиль, слог, жаргон, кодированную речь, слово, приспособленное для выражения образного или понятийного мышления, знак или сигнал чистой информации и т. п. Какой бы профессии ни посвятил себя человек, он не может, в той или иной мере, не овладеть клавиатурой второй сигнальной системы. Тем более это относится к литературному занятию, и особенно к литературной критике (хотя некоторые, правда, считают, что критические статьи можно писать помелом, во всяком случае, практикуют подобные способы). Так или иначе, но в 6-м классе гимназии я был оставлен на второй год за неумение писать сочинения по литературе. Правда, тут много зависело и от учителя. И, когда в последующие годы нашим учителем стал Виктор Викторович Симоновский, человек большого артистизма и эстетического чутья, он сумел не только меня, но и весь класс увлечь своей любовью к художественной литературе.

Жизнь образует удивительные случаи. Мой учитель В.В. Симоновский и учитель А.А. Фадеева – Степан Гаврилович Пашковский (в те времена, когда Фадеев учился до революции в Коммерческом учи-

лище во Владивостоке) впоследствии, встретившись в Москве, стали друзьями. Оба стали преподавать литературу в Институте международных отношений. Два учителя и два их ученика – все четверо познакомились и подружились.

Шестая гимназия помещалась в большом доме с ампирными колоннами около Третьяковской галереи, за высокой, литой из чугуна оградой. Из года в год, из месяца в месяц ходил я по залам Третьяковки, подолгу простаивая возле картин Репина, Крамского, Маковского, Васнецова, Верещагина, Коровина, Левитана, Серова. И тогда же мы, гимназисты, ходили на выставки «Бубновых валетов» и «Ослиного хвоста». Сказать по правде, кубисты Ларионов, Гончарова с суматохой линий и красок нам не нравились, казались чем-то напоминающим о смутной тревоге неспокойного мира. Я помню, как тяжело пережили мы нападение какого-то сумасшедшего с ножом, полоснувшего по картине Репина.

В рекреационном зале нашей гимназии (где ныне архитектурная библиотека) висели мраморные доски с высеченными на них фамилиями медалистов. Среди них был и Всеволод Пудовкин, который был старше меня на два класса. Позже, познакомившись ближе, мы не раз вспоминали наших учителей и окутанную розовой дымкой милую шестую гимназию.

Весной 1914 года я получил аттестат зрелости и подал бумаги для поступления в Московский университет на философское отделение историко-филологического факультета. Ненасытная жажда знаний тогда сжигала меня. Я был заряжен ею, точно электричеством. Я поступил на философский факультет, потому что хотел изучать философов и самому научиться мыслить. Но одновременно я хотел изучить и человеческое тело – анатомию, физиологию. Поэтому я посещал лекции и на медицинском факультете. Все же и этого мне было мало. Под руководством еще своего гимназического учителя математики А.И. Бачинского я приступил к изучению дифференциального и интегрального исчисления и других разделов высшей математики. На юридическом факультете я слушал лекции «белокурого Мефистофеля» И.А. Ильина по философии права и лекции по Гегелю. В 1926 году я его встретил на улице в Париже. Ильин, мой бывший профессор, постарался не узнать меня. Он был выслан за границу как член ЦК кадетской партии. В те времена он выступал в монархической газете «Возрождение» со статьями, в которых, ссылками на Евангелие, увы, доказывал необходимость насилия в борьбе с большевизмом.

В университете, в обоих больших зданиях на Моховой улице, кажется, не было аудитории, которая бы меня не манила. Я не жалел времени и для университетской и Румянцевской (ныне это библиотека имени Ленина) библиотек. Густав Густавович Шпет, у которого я занимался в семинаре по философской терминологии (кстати, этот факультативный семинар посещали всего два студента), сказал мне однажды: «Поглощать знания, господин Зелинский, иногда полезно как лекарство – в гомеопатических дозах. Важны не знания сами по себе. Макс Планк, ректор Берлинского университета, говорил, вступая в свою должность, что главная задача университета – это научить учиться. Подумайте над этим, Зелинский, главное – научаться учиться».

Шпет был высоким сухощавым человеком, очень умным и очень ироническим. Это был преданный поклонник Гуссерля. Но в личном общении был и увлекавшим и подавлявшим меня, низвергателем всех богов и авторитетов, философским демоном. Однажды, когда я попал к нему домой, он ввел меня в свой громадный кабинет, весь заставленный по стенам и посередине, стеллажами философских книг на многих европейских и древних языках. Сколько нужно жизни, чтобы освоить все это? – подумал я тогда.

Вскоре я понял справедливость совета сосредоточить свои усилия. Я оставил занятия по анатомии и физиологии. Тем более, дело подошло уже к практическим работам с прозектором.

Что и говорить, что в мои времена история философии от Платона до Канта и Гегеля преподавалась и трактовалась в идеалистическом аспекте. Неокантианцы едва ли не считались последним словом науки. А о такой книге, как «Материализм и эмпириокритицизм», никто из моих товарищей тогда и слыхом не слыхивал.

Однако в вестибюле и в коридорах нового здания на Моховой, в студенческой столовке, у книжного прилавка, факультетского «Товарищества взаимопомощи», – повеяло иными ветрами. Повеяло политикой. Здесь в спорах я впервые столкнулся с партийными разногласиями, в яви увидел черносотенцев, кадетов, революционеров. В этой чересполосице студенческих дискуссий, страстных, но проводившихся с осторожностью (берегись доносов!), я очень скоро мысленно отнес себя к самым левым – к анархистам. Почему? He знаю. Это не было выводом мировоззрения. Оно не сложилось. Это был голос чувств, нравственный протест души против уродств и контрастов русской жизни, души, взлелеянной мягкой колыбелью семьи, чистых сфер науки, жаждущей справедливости.

Осенью 1914 года началась война. Через год отца призвали в армию. Мне сначала была дана отсрочка как студенту, а потом я был освобожден от воинской службы по болезни сердца. Впрочем, отца через полгода перевели в тыловую службу, после контузии и кровотечения, едва не унесшего его совсем. После какого-то смотра строительной роты в Сергиевом Посаде отца, уже пожилого человека, разжаловали из капитанов в прапорщики за то, что он явился на смотр в сапогах с галошами. Мир, в котором я вырос, мой дом с его патриархальной нежностью – все это стало тревожно разваливаться, и стремительно стал обнажаться совсем другой мир, другая Москва, другая Россия – серошинельная, мужицкая, рабочая, дымящая махоркой, сметающая на вокзалах, по случаю войны, все эти перегородки между разными классами, между вагонами синими, желтыми и зелеными.

Поделиться с друзьями: