Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ничего, студент, – добавлял Алеша, хлопая меня по плечу, – иди в свою контору, просвещай трудящиеся массы. – И, между прочим, был такой случай, когда он спас мне жизнь.

Так началась моя литературно-критическая деятельность. Тогдашний председатель совнархоза любил «Евгения Онегина», но, признаться, мне пришлось притащить и прочитать ему текст, чтобы убедить его, что Гремина у Пушкина не существовало. Он все запомнил только по опере.

Я, как «спец» по литературной части, должен был объяснить своим старшим товарищам роль и значение стихов Блока, Есенина, Андрея Белого, пролеткультовских поэтов, которые начали печататься в газетах. По правде говоря, мои старшие товарищи, за исключением председателя совнархоза, относились к литературе довольно иронически. Но мои критические разборы за похлебкой – слушали.

В те времена литература – для этих занятых, накаленных борьбой, всегда находящихся в напряжении людей, знавших только политику, и одну политику, – была чем-то вроде передышки, да и то в обеденное время. И как-то все у меня перевернулось в голове. И «Критика чистого разума», которую я изучал в университете, и интегралы, рифмы и химикалии, – все это начало незаметно приобщаться совсем к новому делу. Словно бросила меня судьба в новый мир, как щенка в воду. И должен был я сам выбираться на берег. Многое было страшно, трагично, грозно, особенно в месяцы убийства Урицкого, ранения Ленина. Шла Гражданская война. Я, как военный корреспондент РОСТА, был участником первого съезда, в мае 1919 г. Выезжал на фронты. Было в том новом океане, в который я погрузился, нечто меня захватившее до конца. Полюбил я эту новизну. Захотел я всему этому выучиться и разобраться. Вот она, «Критика практического разума», – думал я. Не у Канта нужно было учиться критике этой и разуму этому, а надо было учиться в этой революционной буче. И я стал учиться новому с той охотой, с какой я вообще учился, потому что любил учиться.

Итак, годы Гражданской войны я провел на фронтах, как военный корреспондент РОСТА, и за столом фактического редактора газеты. Я научился в запахе типографской краски чувствовать то, что мы называем сегодня великими битвами истории. Я научился различать голоса миллионов взволнованных людей. Научился в типографии стоять за талером и верстать газету. Я слушал Маяковского, как он читал «Левый марш» в Гвардейском экипаже, в Петрограде. Слушал речи Володарского, Луначарского. Я научился читать вновь выходившие альманахи или журнал Андрея Белого и Александра Блока «Записки мечтателей», вперемежку с железными декретами новой власти в газетах, читал все это в задымленных теплушках, на верхней полке вагонов, мчась в очередную командировку, я шептал слова Баратынского: «Когда возникнет мир цветущий из равновесья диких сил». Эти слова неведомый мне тогда Николай Тихонов взял эпиграфом в своей новой книжке стихов «Орда». «Орда», «Брага» – в самих названиях этих книг словно пенилось время и опьяняло романтикой. Я читал тогда стихи Демьяна Бедного, изданные на бумаге для обоев, и слышал, как грохотали мужики в красноармейских шинелях, разворачивая эти брошюрки. Они помирали со смеху, представляя себе генерала Врангеля в лаковых сапожках, окруженного барской сволочью. Они помирали со смеху потому, что представляли себе, как всадят ему штык в его генеральский зад с лампасами и он полетит кувырком через Черное море, море – синее, как украинская криница.

Имело ли это все отношение к рождению новой литературной критики? Да, это все имело отношение. И это новое знание жгло душу покрепче, чем формула серной кислоты Н2S04.

Хотя я был, так сказать, одним из первых «грамотеев», пошедших на службу к советской власти, но, глядя на себя со стороны, вижу теперь, что был заряжен не столько жаждой искать «отголосков недозволенных идей». Скорее наоборот, я мечтал быть следопытом нового, его исследователем, участником какой-нибудь экспедиционной партии, отправившейся для познания путей в новый мир. Но до окончания Гражданской войны я был при политике, на живой практической работе, в газетах РОСТА, в Украинском Совнаркоме (где был секретарем малого Совнаркома). Был и такой период, когда я считался одним из знатоков по борьбе с махновщиной и бандитизмом на юге. Но мне, как редактору секретной информации, при правительстве Украинской ССР, стекались данные от комитета бедноты, сельсоветов, отрядов BOXP – о движении различных банд.

И я по вечерам, подсев к машинистке, передиктовал все эти груды телеграмм, донесений и записок в одну общую сводку. Эта сводка печаталась на папиросной бумаге в десяти экземплярах. И первый ее экземпляр шел В.И. Ленину. Тогдашний председатель Всеукраинской Чека Балицкий с некоторым изумлением рассматривал мои бумажные плоды, быструю ориентацию в военной и политической обстановке.

– Пошел бы ты, Зелинский, в Чека работать. С нами не пропадешь, и веселей будет.

Однажды он меня пригласил (дело было в Харькове) на допрос главаря банды Ангела. Был этот Ангел в изящной суконной поддевке, обшитой молодым барашком, и в красивой папахе, заломанной на затылке.

– Пришли посмотреть на меня, пане-товарищи, – сказал он с усмешкой. – Одну иголку в сене нашли и дивитесь. Ну что ж, дыви-тесь, – прибавил он на украинский лад. И в голубых его, навыкате, глазах я увидел остановившийся yжac десятков еврейских девушек, изнасилованных и замученных им, в местечках под Житомиром и Бахмачем. Ангел особенно любил девушек и насвистывал при этом арии из оперы Гуно «Фауст».

В Харькове я работал в газете с Владимиром Нарбутом. И мне пришлось крепко хлебнуть всего того, что выпало на долю интеллигентного бродяжьего люда в годы Гражданской войны. Когда была война с белополяками, я работал в Киевском отделении РОСТА. Н. Подвойский, с которым мне приходилось часто встречаться по работе, предупредил меня, что Киев может быть оставлен. А я заболел вскоре сыпным тифом. В санитарной теплушке вывезла меня тогда мой верный друг, дочь кронштадтского рабочего Нина Михайловна Рафинская. Когда меня несли по коридору больницы, то раздавленные вши трещали под сапогами санитаров. Может быть, эта почти легендарная деталь объяснит современному читателю победившей Советской страны, почему в те времена на вокзалах и общественных местах висели плакаты: «Или вошь, или социализм». Наконец, почти после пятилетнего отсутствия, я вернулся в Москву 1922 года.

Меня перевели из Совнаркома УССР в Харькове на работу в Украинское постпредство в Москве. Оно разместилось в двухэтажном красивом особняке владельцев Нарвской мануфактуры баронов Кноппов, в Колпачном переулке на Покровке. В те годы, когда военные люди носили остроконечные шлемы русских богатырей, тогда и в канцеляриях любили высокие наименования – слово «чрезвычайный» (комис-

сия или уполномоченный) не сходило с уст, что, вероятно, отвечало ощущению времени. Ведь и борьба с неграмотностью происходила в чрезвычайном порядке. Я не только был назначен завотделом секретной информации постпредства, но и получил почти загадочный титул «особого секретаря управления делами СНК УССР в Москве», что и удостоверялось специальной книжечкой с фотографией длинноволосого юноши и с громадной сургучной печатью.

Я поселился с женой в общежитии Постпредства. Родился сын Кай, но почти вся его жизнь с пятнадцати лет (он умер сорока лет) прошла в подвижнической борьбе с туберкулезом.

Это была уже другая Москва. По-прежнему булыжная, еще более обветшавшая, нэповская, но это была Москва надежд и дерзаний. Самых романтических. Например, пятая или шестая (точно уже не помню) годовщина Октября была ознаменована исполнением Интернационала оркестром, состоявшим из гудков всех московских заводов и фабрик. Все гудело. Я в это время стоял в рядах краснофлажных демонстраций. Мелодию Интернационала нельзя было уловить в этой симфонии или, вернее, в мощном реве гудков. Но Интернационал звучал в нас самих. Как я писал в те годы: «Мы только начинаем свой рост со всем энтузиазмом юности, со всем бодрящим ощущением, что это только именно начало, с дерзостью революционеров, с пластичностью молодого организма».

Куда пойдет страна? Об этом шли дискуссии в партии. ХIV съезд определил главный маршрут – индустриализацию. Возникали издательства, толстые журналы. В редакции приходили новые люди. Писатели сбивались в группы и союзы. Искали. Я хотел понять, что происходит в мире: в науке, в искусстве, в экономике, в человеческой культуре в целом.

И вот я снова обратился к книгам. Я покупал все выходившее в издательствах. И книги Луначарского, и «Философию искусства» Гау-зенштейна, и «Итоги современного естествознания» Николаи, и книги по истории, математике, физике, химии, и «Закат Европы» Шпенглера. И прежде всего мои руки потянулись к первым изданиям марксистских книг и сборников по искусству, этике, теории познания, диалектическому материализму. Начинают выходить сочинения Ленина и Плеханова в картонных желтых обложках. Для меня все это было целым откровением, «Азбука коммунизма» стала новой библией.

Снова растут стопки книг, складываемых на подоконники, на шкаф, на стол, под кровать. Рождение новой библиотеки запомни-

лось, как рождение первенца. Ведь это было датой нового этапа в духовной жизни. И новый опыт, новые интересы, пришедшие вместе с революцией, отразились и в том, что я стал искать разгадки нового и поддержки в исканиях у своих старых друзей – в книгах.

Начало 20-х годов – и потом встречи с людьми. Напротив Колпачного переулка, на Покровке, жил Юрий Либединский. Шутили: «испанский гранд» – черная волнистая шевелюра и остроконечная бородка книзу. Его жена, Марианна Герасимова, – красивая, романтическая и строгая, как кристалл, – была нашим общим судьей. Дмитрий Фурманов, розовощекий, словно юноша, во френче и ясный, излучавший идейность, как добро, как веру. Угловатый, с сектантской непримиримостью Лелевич. И потом вся «напостовская» компания. На третьем этаже в доме Герцена, на Тверском бульваре, в двух небольших комнатушках – рапповский штаб во главе с круглоголовым Авербахом в толстом пенсне. Казалось, он был создан природой для литературных драчек. И его голос перекрывал шум любой аудитории.

В Кривоколенном переулке на Мясницкой с улицы был вход в редакцию «Красной нови». Там сидел Александр Константинович Ворон-ский. Познакомился в «Круге» с Всеволодом Ивановым, Леонидом Леоновым, Павленко. Подружились. В редакции встретил Сергея Есенина. Это было в конце 1923 года. Лицо белое, чуть припухшее. Он только что возвратился из Америки. Расспрашивал поэта о ней. Посмотрел на меня очень умными, чуть прищуренными глазами и сказал: «Не увлекайтесь. У них штаны на подтяжках, а у нас на ремне. Затянем потуже – бежать легче. А поэзия здесь – в России». Я тяготел к лефовцам. Маяковский мне позвонил сам после одной моей статьи – «Стиль и сталь» в «Известиях» (1 июня 1923 года). Я бывал на всех встречах Маяковского в Политехническом, бывал и у него дома, и на Водопьяновом переулке у Бриков, и позже в Гендриковом переулке. Асеев, Шкловский, Брик – каждый оставил тогда след в моей душе.

Поделиться с друзьями: