Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В этой статье я, живший в лесном уединении, призывал поэта преодолеть созерцательное восприятие жизни и слить свой чудесный лиризм с народностью. Это была тема и моей внутренней жизни. Неужели все то доброе, нежное, все то, что я вынес из своего детства и юности, неужели все это не нужно новому прекрасному миру, который был в замыслах народа, строившего коммунизм? Неужели красота произведений искусства, чистых восторгов науки, все то, что я черпал в общении с книгами, людьми: бескорыстность служения истине, человечности, труду и, наконец, милосердие, которое, как писал Горький, «более всего иного заслужено человеком», – неужели все это не нужно строителям нового мира? Перед лицом устрашающих событий контраст идеалов и действительности создавал невыносимую, нравственную перегрузку.

В те дни я не расставался с Пушкиным: «Дни мрачных бурь, дни горьких искушений...» Проходя мимо дома на Лубянской площади, я думал о том, что раньше в нем была частная женская гимназия Н. Шписс. Моя мать преподавала в ней русский язык и литературу. Затем, в 1904–1907 годах, здесь училась моя сестра и жила в закрытом пансионе, когда родители после Русско-японской войны уехали на Дальний Восток. Потом этот дом надстроили и над его дверями почему-то поместили большой горельеф Карла Маркса. Впоследствии сняли эмблему. В этом доме теперь работал мой отец инженером-строителем. В 1938 году сюда привезли мою сестру, уже в качестве заключенной. Ее муж, М.А. Танин, один из помощников Н.С. Хрущева (в то время, когда он работал секретарем МК), был

превращен, как многие другие, во «врага народа» и исчез навсегда. А моя мать снова, через три с половиной десятилетия, пришла к этому дому, но не в качестве молодой, розовощекой учительницы, любимой своими девочками-ученицами. Она пыталась носить передачу своей дочери, которой пришлось в качестве ЧСИР («члена семьи изменника родины») испить полную меру из чаши «культа»: восемь лет лагеря и десять ссылки. В 1954 году и сестра, и ее муж (посмертно) были реабилитированы.

«Я возмужал среди печальных бурь» (Пушкин). Все переворачивалось в стране. И все должно было уложиться в голове. Ведь чтобы писать, надо овладеть искусством мыслить. Чудовищные обвинения, которые сыпались на меня и задним числом переквалифицировали мою работу как вредную, внушали мне с грубой настойчивостью следователя то, что я внутренне никак не мог принять.

Я понимал, что история не сентиментальна. Она не считает своих жертв. Но я не мог расстаться с верой, что она разумна. Я мог сдаться на волю пессимизма, хотя горы несправедливости обрушивались кругом, погребая миллионы людей. Я не отделял себя от них. И каждый день готов был ко всему. Но я не мог расстаться с романтической верой, увлекшей меня вместе с народом в Октябрьские дни. Внутренне для себя я не мог признать, что порыв целого народа к тому прекрасному миру, где нищета и голод будут изгнаны навсегда, где будет царить разум и красота, – что этот порыв скован и бесцелен и что победу одержало безграничное насилие. Какие бы я ни совершал ошибки, но в этом я ошибиться не мог. Ленин писал, имея в виду исторические пути развития, что «Россия выстрадала марксизм». Этот процесс продолжался, для некоторых социальных слоев, и после Октябрьской революции. Для себя я тоже «выстрадывал» марксизм. Меня дисциплинировал горький опыт жизни, разочарования и потери, однако не загасив главного: огонька впереди, коммунистических идеалов.

Но в одном я должен был уступить. Я понял, что тот тип эссеист-ской критики, который отвечал моей внутренней природе и моим представлениям о задачах нашей литературы, не может существовать в условиях разгула критики, «наводящей ужас» (а ведь так всерьез писал о Маяковском один из лишенных чувства юмора критиков). Начиная с 1934 года, в течение последующей четверти века, я после «Критических писем» уже не выпускал сборников своих статей, как это делало большинство моих товарищей. Я продолжал много пе-

чататься в журналах. Но какое-то внутреннее чувство мешало мне объединить статьи под своим именем в книги. Я ощущал, что меня в них не было в том смысле, как я понимал свою работу. Я не столько самостоятельно мыслил о литературе, сколько прилагал общие положения марксизма к разбираемым художественным произведениям. Был больше исполнителем, нежели мыслителем. Сама манера и композиция свободной трактовки предмета – не подходила. Это не значит, что я писал не отвечавшее моим убеждениям. Нет, это не так. Но я считал, что эти статьи в большей мере являются частью времени, нежели частью меня самого. И поэтому этим статьям более естественно находиться в комплектах журналов и газет, в которых они были напечатаны. Или в архивах, которые могут, в случае необходимости, в разных исторических условиях по-новому осветить факты и заговорить новыми голосами.

После Первого съезда писателей (1934), когда более широко стали появляться в переводах на русский язык произведения писателей других народов СССР, я обратился сначала к рецензированию этих произведений. Значение этой темы мне усиленно подчеркивал A.M. Горький в одной из бесед с ним в дни (или после) съезда. Меня увлекла эта тема своим материалом, возможностью расширить горизонт своих знаний по литературе. Ведь изучать новое всегда было моей страстью. Но была и внутренняя побудительная причина, заставившая меня серьезно заняться изучением литератур народов СССР, обобщением всего опыта советского многонационального литературного процесса. Подвергаясь все более усиливающейся бомбардировке за свои былые конструктивистские «грехи», я должен был избрать в своей литературоведческой работе, наконец, такую тему, которая была бы и актуальной, новой и нужной читателю. Уйти в мир классиков или в безбурную фактографию или предаться восхвалению писателей, свыше уже похваленных и апробированных, – я не мог. Мешали поисковые навыки, интерес к неизученному. И я был вознагражден тем, что передо мной действительно открылись увлекательные картины формирования литератур, стремительно проделывающих путь своего социалистического развития, иногда от младенческих форм устных песенок ашуга, до современного социально-психологического романа. С научной точки зрения литературная карта СССР, с ее десятками литератур, находившихся ранее на самых разных стадиях своего научного развития, дает неистощимый материал для научного

исследования. Какие силы управляют литературным процессом в целом? Как осуществляются взаимосвязи литератур? Каковы закономерности их развития? Вот вопросы, вставшие передо мной по мере того, как я глубже входил в свою тему.

Изучение истории советской литературы в ее многонациональном масштабе, естественно, сблизило меня с академическим литературоведением и привело в 1939 году в Институт мировой литературы имени Горького Академии наук СССР. В его коллективе я продолжал свои научные занятия и с ним встретил новое величайшее испытание нашего времени – Великую Отечественную войну. Тем научным сотрудникам института, которые по возрасту и болезни не ушли с винтовками на Запад, пришлось 16 октября 1941 года пешком из Москвы отправиться на восток по шоссе Энтузиастов. Институт, с архивами и частью библиотеки, эвакуировался в Ташкент, где мы продолжали научную работу. Не вернулись шестнадцать товарищей, погибших на фронте, и среди них – мой друг, критик М.И. Серебрян-ский, которого я тогда заменил в советском секторе.

Если 1937 год разметал людей, посеял подозрительность, страх и томление духа, то Отечественная война против гитлеризма объединила всех, также и литераторов и ученых. И в патриотическом порыве, и в ненависти к фашистским насилиям. Очевидно, что идеологическое замирение между коммунистическим миром и капиталистическими участниками антигитлеровской коалиции было принципиально невозможно. Сталин справедливо напомнил об этом уже после окончания войны. Но напомнил с участием А. Жданова с такой резкостью и в таких выражениях, которые пронизали души, нравственно начинавшие согреваться, снова холодной подозрительностью и взвинченностью предвоенных лет. Напряженность особенно сгустилась в 1949–50 годах, в период охоты за «космополитами». Среди прочих вспомнили и меня, грешного, как дежурного ответчика при всех «кризисах», точно Швейка из штрафного батальона.

Оказался в шеренге многих и многих. Думаю, что здоровье нашей критики (особенно в моральном отношении) понесло наиболее болезненный и долгосрочный ущерб именно в период кампании против космополитов. Однако на фоне иных злоупотреблений против истины более запомнилось мужественное выступление Юзовского в переполненном зале ЦДЛ, который встречал его враждебным гулом. «Ревнитель истины, – иронически промолвил мой сосед, четырежды лауреат. – Романтик. Бессмысленно переть против рожна».

Обо мне написала одна центральная газета 19 марта 1949 года, что я «продолжаю оставаться злейшим врагом советской литературы». Продолжаю. Быть «злейшим». Ни более ни менее. Это было похоже на басню «упорствующий в ошибках»:

«Вы Будда будете?» – спросили как-то Будду. «Да, – отвечал он. – Есть и буду».

В самом деле, четверть века моей работы в литературе, оказывается, прошли незамеченными, хотя и в 1924 году, я, разумеется, не был никаким «злейшим врагом».

Все же повторение одного и того же становилось почти скуч-ным1. Написал письмо А.А. Жданову с выражением протеста против газетной резолюции, исключавшей меня из рядов советской литературы. Ответа не получил. Впрочем, та же газета некоторое время спустя стала охотно меня печатать на своих страницах, как и печатала раньше.

Поделиться с друзьями: