На рубеже двух столетий
Шрифт:
Учреждая петербургское Религиозно-философское общество, одни из его участников мечтали отгородить себя «от всякого академического духа» и превратить объединение в место «встречи верующих людей, а не людей религиозно-осведомленных, не ученых, для которых религия есть пережиток старины, любопытный только для исследователей и исследования», а «всех ищущих религиозной истины» [174] . Другие, ориентированные на так называемую «религиозную общественность», были озабочены формированием собственной организации по образу и подобию «церкви» [175] . Уже в силу раздвоения институциональных интенций РФО не могло не нести в себе самые противоречивые черты. Большинство собраний именовались «закрытыми»; их организаторы, ограничиваясь кругом «действительных членов» и специально приглашенных лиц, старались избежать случайных посетителей и нежелательного направления дискуссий [176] . Характер взаимоотношений инициаторов сообщества и публики был, по существу, предопределен уже самим фактом идейного ригоризма его руководителей, которые отводили слушателям пассивную роль. Очевидным признаком коммуникативного самораспада религиозно-философского сообщества стало и исключение самого яркого «инакомыслящего» идеалистического движения — В. В. Розанова, хотя при этом само Общество, безусловно, идеологически только укрепилось. Неудивительно, что, когда три года спустя РФО тихо прекратило свою деятельность, на этот факт вообще мало кто обратил внимание.
174
Розанов В. В. Около народной души: Статьи 1906–1908 гг. М., 2003. С. 224–225.
175
См. письма Н. А. Бердяева к З. Н. Гиппиус и Д. В. Философову 1906–1908 гг.: Письма Н. Бердяева / Публ. В. Аллоя // Минувшее: Исторический альманах. М., 1992. Вып. 9. С. 294–325.
176
О сугубо «корпоративном» характере заседаний РФО см.: Розанов В. В. Около народной души. С. 405.
В качестве еще одного «постскриптума» к инциденту можно добавить совсем немного. Год революции навсегда разделил Иванова-Разумника и круг Мережковских «разными сторонами баррикад». Между тем каждая из противоборствующих сторон помнила о событиях первой половины 1913 года. Отзвук слов Карташева о некоем «деле» возникает на страницах «скифского» манифеста — в части, принадлежащей перу Иванова-Разумника: «Это он (мещанин. — В.Б.), трезвый и плоский, заменяет непонятную ему истину „вначале бе Слово“, — другой, понятной и простой: „im Anfang war die Tat“… [177] Ибо для него не Личность, а Деяние есть самоценность, цель и высший судия» [178] . В свою очередь, письмо А. Карташева к Д. Философову от 29 декабря 1917 года свидетельствует о том, что прежние столкновения с Ивановым-Разумником отнюдь не были преданы забвению: «Пишу Вам „целование“ к Новому году, дорогой Дмитрий Владимирович. Это великий и страшный год суда Б<ожия> над нашей тысячелетней государственностью, год еще тягчайших разочарований, испытания духа народного, но и покаяния и восстановления рассыпанной храмины. Надо очень и очень помолясь переступать порог этого года. И немного „совлечься“ нашего самомнения в знании путей к воскресению и подумать более о „скрижалях сердца плотяных“, чем о „скрижалях каменных“ [179] разных „Заветов“, по букве которых мы и зашли в эти тупики» [180] . Ирония судьбы заключалась в том, что спустя два года Иванову-Разумнику самому пришлось оказаться в роли председательствующего — уже на заседаниях Петроградской Вольной философской ассоциации. Спустя тридцать лет после означенного инцидента, в письме к А. М. Ремизову от 21 октября 1942 года, Иванов-Разумник вспомнит об общем прошлом и о председателе Религиозно-философского общества вполне примирительно: «И где теперь А. В. Карташев? Разметало всех нас, подлинно, как листья по ветру» [181] . И хотя каждая из сторон в своих суждениях касалась некоего «мы», понимание общности оказалось у них диаметрально противоположным.
177
Подразумевается реплика Фауста «В Деянии начало бытия» (Гете. Фауст. / Пер. Н. Холодковского. Пг., 1914. Т. 1. С. 39).
178
Цит. по: Белоус В. Вольфила [Петроградская Вольная Философская Ассоциация]: 1919–1924. М., 2005. Кн. 1: Предыстория. Заседания. С. 24–25.
179
Ср.: «Вы показываете собою, что вы — письмо Христово, через служение наше написанное не чернилами, но Духом Бога живого, не на скрижалях каменных, но на платяных скрижалях сердца» (2 Кор. 3, 3).
180
РО РНБ. Ф. 481. Ед. хр. 184. Л. 10.
181
Письма Р. В. Иванова-Разумника к А. М. Ремизову (1908–1944 гг.) / Публ. Е. Обатниной, В. Г. Белоуса и Ж. Шерона; Вступ. заметка и коммент. Е. Обатниной и В. Г. Белоуса // Иванов-Разумник: Личность. Творчество. Роль в культуре. СПб., 1998. Вып. 2. С. 110.
Аполлон и лягушка [*]
Красавец вместе и урод…
Общеизвестной является занимавшая творцов русского символизма идеологическая, мифологическая etc. полярность, двойственность, почти провербиальная антитетичность, спроецированная на структуру личности. В литературных текстах, философской эссеистике, критических статьях и самоописаниях символистов легко отыскиваются мотивы антагонистического двойничества, так сказать внутреннего «спора факультетов» (как, например, в пьесе Блока «Незнакомка»), сложно аранжированного конфликта природы и духа, «божественного» и «звериного», «идеального» и «телесного» и т. п. — составлявшего ту персонологическую конструкцию, которая так интриговала отцов русского «нового искусства», например, в романистике Достоевского с ее двоящимися героями.
*
Мне хотелось бы поблагодарить Михаила Безродного, Ренату фон Майдель, Ольгу Русинову и Илону Светликову за помощь в работе.
Едва ли не рекордсменом подобной «разорванности» — по крайней мере, одним из основных ее открывателей, конструкторов и аналитиков в культуре начала века — являлся Андрей Белый. Так, читателю его прославленного opus magnum, романа «Петербург», несомненно памятна характеристика, данная автором одному из центральных героев, сенаторскому сыну, неудачливому террористу и философу-неокантианцу Николаю Аполлоновичу Аблеухову. В первой главе «Петербурга» Белым вводятся анонимные реплики, описывающие впечатления от внешнего облика молодого интеллектуала и аристократа:
— «Красавец», — постоянно слышалось вокруг Николая Аполлоновича…
— «Античная маска…»
— «Аполлон Бельведерский».
— «Красавец…»
Встречные дамы, по всей вероятности, так говорили о нем.
— «Эта бледность лица…»
— «Этот мраморный профиль…»
— «Божественно….»
Встречные дамы по всей вероятности так говорили друг другу.
Но если бы Николай Аполлонович с дамами пожелал вступить в разговор, про себя сказали бы дамы:
— «Уродище…». [183]
183
Белый Андрей. Петербург: Роман в восьми главах с прологом и эпилогом. Л., 1981. С. 47. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте, с указанием страниц.
Несколько далее, во второй главе романа, рассказывая про неудачную любовную историю кокетливой и светской Софьи Петровны Лихутиной и Аблеухова-младшего, Белый снова вводит указание на двойственность героя, причем «уродливость» Николая Аполлоновича закрепляется второй маской персонажа:
<…> Софью Петровну Лихутину мучительно поразил стройный шафер, красавец, цвет его неземных, темно-синих, огромных глаз, белость мраморного лица и божественность волос белольняных <…>. <…> Скоро Софья Петровна заметила <…> что лицо Николая Аполлоновича, богоподобное, строгое, превратилося в маску: ужимочки, бесцельные потирания иногда потных рук, наконец, неприятное лягушачье выражение улыбки, проистекавшее от несходившей с лица игры всевозможнейших типов, заслонили навек то лицо от нее (с. 64–65).
Двойственность Аблеухова подчеркнута автором, отчетливо указавшим на то, что «разорванность» персонажа станет одной из основных линий сюжета:
Скоро мы, без сомнения, докажем читателю существующую разделенность на две самостоятельные величины: богоподобный лед — и просто лягушачья слякоть. <…>… не было единого Аблеухова: был номер первый, богоподобный, и номер второй, лягушонок (с. 65–66).
Семантика роковой двойственности, «кощунственного смешения», внутреннего раскола Николая Аблеухова на «первый» и «второй» номера выстраивается Белым вокруг недвусмысленных полюсов, «параллельности», аналитичности взаимоотношений между статуарным «богоподобным существом», «идеей» — и «естественными отправлениями организма» (с. 479); напряженными философскими штудиями героя, возносящими его над миром обыденности в области чистого, кантианского, безличного сознания, — и его эмпирической, бытовой, телесной мизерабельностью и чувственной, «лягушачьей слякотью»; «богоподобным льдом» — и жалкой плотью. Как известно, подобная конструкция сближает «окалечившегося мыслью» сына и отца, сенатора Аполлона Аполлоновича Аблеухова, воплощение леонтьевско-победоносцевского «государственного льда»; его «каменное», «скульптурное» сознание также нацелено исключительно на постижение «всеобщего» и утверждение геометрического имперского порядка, которому лишь параллельно сугубо эмпирическое, частнозначимое существование терзаемого семейными неурядицами и болезнями, телесно непредставительного старика [184] .
184
Это сочетание, «смешение» физической незначительности со статуарной, величественно-государственной, аполлинической скульптурностью связано с отсылками к «Каменному гостю», который вкупе с референциями к «Медному всаднику» составил интертекстуальный субстрат «скульптурного мифа» Белого, см.: Мельникова Е. Г., Безродный М. В., Паперный В. М. Медный всадник в контексте скульптурной символики романа Андрея Белого «Петербург» // Уч. зап. Тартус. гос. ун-та. 1985. Вып. 680 (Блоковский сборник VI).
Уже отмечалась соотнесенность холода «чистого» сознания, отчужденного от «живой» жизни, с холодом аблеуховского локуса романа, сенаторской квартиры [185] :
Холодно было великолепье гостиной от полного отсутствия ковриков: блистали паркеты; если бы солнце на миг осветило их, то глаза бы невольно зажмурились. Холодно было гостеприимство гостиной. Но сенатором Аблеуховым оно возводилось в принцип. Оно запечатлевалось: в хозяине, в статуях, в слугах, даже в тигровом темном бульдоге, проживающем где-то близ кухни: в этом доме конфузились все, уступая место паркету, картинам и статуям, улыбаясь, конфузясь и глотая слова: угождали и кланялись, и кидались друг к другу — на гулких этих паркетах; и ломали холодные пальцы в порыве бесплодных угодливостей [186] (с. 17).
185
Пустыгина Н. Г. «Петербург» Андрея Белого как роман о революции 1905 года: (К проблеме «революция сознания») // Там же. 1988. Вып. 813. (Блоковский сборник VIII). С. 153.
186
Мотивика «живого», «уступающего место» классическим статуям и картинам (причем принадлежащим именно к неоклассицизму), отчуждения неподвижного «образа», репрезентации от «живой» жизни находит свое естественное продолжение в опубликованной в 1917 г. брошюре Белого «Революция и культура», где революция приобретает облик «текучей лавы», «подземного удара», разбивающего «формы», а искусство — скульптуры, «формы Аполлоновой статуи». «Лава» революции, характеризующаяся дионисийской «чрезмерностью» (Белый Андрей. Критика. Эстетика. Теория символизма: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 451), противопоставлена аполлиническим мере и «гармонии» изваяния, застывшей, скульптурной «формы». Так и не разрешенный в «Петербурге» конфликт между «скульптурой понятий» (Белый Андрей. Восток или Запад // Эпоха. М., 1918. Кн. 1. С. 176–177), «образом» и «формой», с одной стороны (в этот ряд входит как чистая «формальность» неокантианского мышления, подвергшегося острой критике Белого в момент работы над романом (Белый Андрей. Круговое движение. (Сорок две арабески) // Труды и дни. 1912. № 4–5), так и государственность, понимавшаяся им как аполлинический «образ», выстроенный в качестве защиты от хаоса, см.: Белый А. Критика. Эстетика. Теория символизма. С. 50) и «текучей», «незастывающей» жизнью — с другой, Белый пытается разрешить в тексте 1917 г., соединить, синтетически связать оба начала («неподвижная статуя ожила в становлении» — Там же. С. 454). Отмечу попутно, что устойчивый у Белого мотив революции, понятой как символический «природный» катаклизм, как землетрясение, встречается и в романе, где именно «трус» угрожает «каменному» миру империи: «… прыжок над историей — будет; великое будет волнение; рассечется земля; самые горы обрушатся от великого труса (разрядка автора. — А.Б. /В файле — полужирный — прим. верст./); а родные равнины от труса изойдут повсюду горбом. На горбах окажется Нижний, Владимир и Углич. Петербург же опустится» (99). Ср. также в лекции Белого «Социал-демократия и религия»: «Одни хотят идеального государства. Другие — идеальной церкви. <…> Одни стремятся разрушить окаменелые формы жизни всемирным землетрясением, другие — всемирным огнем» (Белый Андрей. Социал-демократия и религия // Перевал. 1907. № 5. С. 26). Гибель Петербурга от апокалиптического землетрясения или извержения вулкана была бы смелым обновлением «петербургского мифа», на которое Белый тем не менее не пошел, не развернув процитированный фрагмент. Большим литературным радикалом оказался Александр Грин, опубликовавший в 1914 г. рассказ «Земля и вода», в котором имперская столица гибнет от традиционного наводнения и… землетрясения. Не в качестве ли маргинального рефлекса неразвернутого мотивного ряда следует истолковывать висящую в квартире Аблеуховых «бледнотонную живопись», подражавшую «фрескам Помпеи» (87)? Отмечу также, что мотивика разрушения, в том числе «разрушения каменных форм» (каменной кариатиды, статуй Летнего сада), репрезентируется Белым и традиционным «зубом времени» («железным зубом времени») (51, 142). Об истории и семантике данного мотива см.: Panofsky Е. Studies in Iconology. Humanistic Themes in the Art of the Renaissance. New York; Hagerstown; San Francisco; London, 1972. P. 74, 82–83.
При этом холод аблеуховского жилища отчетливо противопоставлен избыточному теплу квартиры Лихутиных; жизнь Аблеуховых, зацикленных на абстрактной, холодной, самодостаточной «мозговой игре», антитетически соотнесена с умственной ограниченностью Сергея Сергеевича и плотскостью Софьи Петровны, с их приватностью и «эмпиричностью» (в этом смысле неслучайно отождествление «дома — каменной громады» с «сенаторской головой» [187] , жилого пространства Аблеухова-старшего и его «громадного» «каменного» мышления [188] :
187
Мотивика «мозговой игры», которой предаются умствующие, «головные» герои романа, объясняет, почему Аполлон Аполлонович является «главой Учреждения», ср.: «Аполлон Аполлонович убегает от жизни в „главу“ <…> но „глава“ эта — желтый дом Аримана: разросшийся череп» (Белый А. Восток или Запад. С. 201). В финале романа Белый в образе Сфинкса сводит вместе мотивы каменного изваяния, подточенного временем, и мертвой «головной» современной культуры: «…вся культура, — как эта трухлявая голова (Сфинкса. — А.Б.): все умерло; ничего не осталось» (418), ср. также мотив «каменного трупа» в «Африканском дневнике»: «В египетском плене мы точим под бьющим бичем неживые массивы культурою возродимого пирамидного трупа» (Белый Андрей. Африканский дневник // Российский архив. М., 1991. Вып. 1.С.431).
188
О соотнесенности в романе пространства и сознания см. также: Пустыгина Н. Г. «Петербург» Андрея Белого как роман о революции 1905 года. С. 150.
Все шесть крохотных комнатушек отоплялись паровым отоплением, отчего в квартирке задушивал вас влажный оранжерейный жар; стекла окон потели; и потел посетитель Софьи Петровны; вечно потели — и прислуга, и муж; сама Софья Петровна Лихутина покрывалась испариной, будто теплой росой японская хризантема. Ну, откуда же в этой тепличке завестись перспективе (с. 60–61)?
Проанализировавшая описание лихутинского жилья Т. В. Цивьян отметила мотив «отсутствующей перспективы» и связала его с избыточной вещностью лихутинского быта, как бы блокирующей возможность высокой, метафизической точки зрения, закрытой для приземленных обитателей квартиры [189] , чему необходимо противопоставить абстрактность и беспредметность аблеуховского сознания, его перспективизм («…мимолетные взоры он бросал на роскошную перспективу из комнат» — с. 72). К этому следует добавить, что мотив тесноты («комнатки были — малые комнатки», «крохотные комнатушки») партикулярного, обывательского обиталища Софьи Петровны следует соотнести с неуютной просторностью казенной сенаторской квартиры. Ср. мотивы холода [190] и простора аблеуховского жилища чуть далее, где Белый, поясняя, казалось бы, сугубо бытовую связь между «высоким положением» «носителя бриллиантовых знаков» и огромностью его аппартаментов, более четко выстраивает смысловую систему организующих текст пространственных антитез:
189
Цивьян Т. В. Семиотические путешествия. СПб., 2001. С. 140–141.
190
Мотив холода, сопровождающий образ сенатора, может помимо всего прочего мотивироваться и отчетливо проартикулированной Белым идентификацией Аблеухова-старшего с Сатурном, который в астрологической традиции неизменно характеризуется именно холодом, см.: Klibansky R., Panofsky Е., Saxl F. Saturn and Melancholy. Studies in the History of Natural Philosophy, Religion and Art. London, 1964. Part II. Ch. 1.
Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры <…> мебель в белых чехлах предстояла взорам снежными холмами <…>. Стены — снег, а не стены <…>. Аполлон Аполлонович с большей охотой перебрался бы из своего огромного помещения в помещение более скромное; <…> а он, Аполлон Аполлонович Аблеухов, должен был отказаться навек от пленительной тесноты: высота поста его к тому вынуждала; так был вынужден Аполлон Аполлонович праздно томиться в холодной квартире на набережной (с. 87–88). [191]
191
С аблеуховским полюсом «холода» в «Петербурге» Н. Г. Пустыгина связала и «категорию льда», отделяющую от мира людей террориста Дудкина, еще одного героя романа, испытывающего внутренний раскол между «льдом в сердце» и частным, приватным существованием, между легендарным Неуловимым и несчастным Александром Ивановичем (Пустыгина Н. Г. «Петербург» Андрея Белого как роман о революции 1905 года… С. 153; см. также: Иванов-Разумник. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый. Пб.,1923. С. 135–136). С мотивным рядом, актуализирующим семантику «холода» в линиях умствующих героев «Петербурга», Аблеуховых и Дудкина, ср. «лед метафизических исканий» в уже цитировавшейся парижской лекции Белого «Социал-демократия и религия» (Белый А. Социал-демократия и религия. С. 26), а также в «Эмблематике смысла»: «Мы оказываемся в неизбежности броситься в хаос жизни, если не хотим замерзнуть на ледяных кручах познания» (Белый Андрей. Символизм. M"unchen, 1969. С. 111). Соотнесенность линии Дудкина с аблеуховской мотивной серией подчеркнута и мотивами скульптурности и придания формы (см. примеч. 5) в реплике героя, в которой он поясняет цели своей революционной деятельности, свой политический «артистизм»: «…я — артист. Из неоформленной глины общества хорошо лепить в вечность замечательный бюст» (85). Ср. также отвращение Дудкина перед «бесформенностью», что подчеркивается и его причудливыми речевыми ассоциациями: «„…р-ы-ы-ы-ба, то есть нечто с холодною кровью… И опять-таки м-ы-ы-ло: нечто склизкое; глыбы — бесформенное <…>…“ Незнакомец мой прервал свою речь: Липпанченко сидел перед ним бесформенной глыбою; и дым от его папиросы осклизло обмыливал атмосферу: сидел Липпанченко в облаке; незнакомец мой на него посмотрел и подумал „тьфу, гадость — татарщина“… Перед ним сидело просто какое-то „Ы“» (с. 42–43).