Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета)
Шрифт:
Когда мы вернулись в дом, на дверях второго этажа в верхней их части оказалось несколько дыр от пуль.
– Видишь, - сказал маме отец, внимательно осмотрев двери, - все пули наверху. Значит, солдаты не собирались никого убивать, в воздух стреляли...
Я побежал в сад к своей шелковице. Никак я не мог взять в толк, почему солдаты из далекой России оказались тут, между нами и Ираном. И зачем наши люди хотели перестрелять их? Почему нужно прятать на складе так много патронов, пороха, динамита, чтобы, взорвавшись, они уничтожили столько людей?
Но только зачем она забрались на склад, ведь эти вещи не принадлежали им, чужие были вещи. Значит, они грабили? Даже дядя Мешади Курбан послал своих слуг грабить. Надо сказать, что Мешади Курбан очень упал в моих глазах и, хотя оставался все таким же большим, широкоплечим и величаво спокойным, уже не казался мне сказочным богатырем. Впервые я открыл, что в хороших, вроде бы, людях кроется что-то очень плохое... Я смотрел па шелковицу, и мне казалось, что дерево думает о тем же, что и я, недоумевает. Почему-то вспомнилась вдруг песня о Гачаге Наби, которую поют ашуги:
"... Усы Наби закручены колечком,
А папаха вся в дырочках от пуль..."
Выходит, враги Наби не стреляли в воздух, как прошедшие здесь солдаты, они целились в голову! А потом... Потом свой же товарищ предал Наби, убив его, спящего... Я часто слышал от дедушки Байрама слова: "честность", "подлость", и слова эти, обладая для меня волшебной притягательностью тайны, окутаны были туманом. Теперь туман этот начинал постепенно рассеиваться. Герои сказаний оживали в моем воображении во всем своем трагическом величии, и сердце мое таяло от любви к ним. Я горячо любил птицу Зумруд-гушу за то, что она, спасая Мелик-Мамеда, брошенного в колодец предателями-братьями, на своих крыльях вынесла его из мрака и отчаяния. Я любовался в мечтах прекрасными лицами Мелик-Мамеда, Наби, знаменитого гачага Сулеймана (я уверен был, что они красавцы), но никак не мог представить себе их врагов, подлецов и предателей; эти являлись моему воображению то в виде странных уродов, то казались мне рогатыми дивами, то оборачивались какими-то непонятными существами, окутанными зловещими клубами дыма...
ВОДОНОС ИМАН-КИШИ
Иман-киши жил в одной из нижних комнат нашего дома. Он носил нам и соседям питьевую воду из кягриза, и ему либо платили по несколько копеек за кувшин (это был огромный медный кувшин), либо давали что-нибудь из еды, И дома, н на улице. Иман-киши постоянно разговаривал сам с собой. Сидит где-нибудь во дворе па драном куске войлока, латает свой тулуп или штаны и все говорит, говорит... Я садился перед ним на корточках и напряженно вслушивался, пытаясь уловить смысл в его словах, причем Иман-киши не обращал на меня ни малойшего внимания. "Сын Земли, гикнув, взмыл в небо..." - бормотал он. Я начинал допытываться: "Иман-киши! Кто такой Сын Земли?"
Ом ничего не отвечал, он вообще меня не видел, не слышал, бормотал свое, непонятное... Потом вдруг хохотал. Иногда он брал армянскую книжку с обтрепанными пожелтевшими страницами и вроде бы читал ее, а потом клал себе под голову, как это положено делать с Кораном.
Были у него и другие странности. Нельзя было, например, упоминать при нем черный камень. Если кто-либо делал это, Иман-киши набрасывался на виновного с палкой - он всегда носил ее при себе. Мальчишки, знавшие его странность, завидев водоноса па улице, отбегали на почтительное расстояние и оттуда кричали: "Иман-киши! Иман-киши! Пропади пропадом твой черный камень!..." Иман-киши с палкой гонялся за ребятишками...
Но если любой черный камень Иман-киши почитал за святыню, то любая черная курица была его заклятым врагом. Завидит где беднягу, швырнет камнем, да так метко, обязательно попадет. И потому хозяйки, завидев издали Имана-киши, старались подальше загнать своих черных несушек.
– Иман-киши, - спросил я его как-то раз, - а чего ты так ненавидишь черных кур?
– Чего, чего!... Заколдованные они. На них Кызбес порчу наслала.
Кызбес была особой популярной в нашей махалле. Она была мастерица подравнивать щипчиками брови, смешила и развлекала женщин на свадьбах, рассказывала им веселые анекдоты и была незаменимой енге - сопровождала невесту в дом жениха.
Как-то раз, играя на веранде, мы услышали на улице отчаянные женские крики. Бросились к задней двери: Иман-кишн схватил за руку тетю Кызбес и изо всех сил дубасил ее палкой.
– Ах ты, сукина дочь!... Зачем кур заколдовываешь?...
Сбежались соседи, отняли несчастную женщину... Еще Иман-киши преследовал тетю Кеклик. Тетя Кеклик, неимущая вдова с четырьмя подростками-сыновьями, жила в одной из нижних комнат, поденно работая у людей. Она была альбиноской: совершенно белые волосы, такие же брови и ресницы. И вот Иману-киши втемяшилось в голову, что тетя Кеклик слепая.
– Толковал, толковал дурище, - бормотал он по временам, сидя на своем войлоке, - набери в посудину мочи да промой глаза - прозреешь! Не слушает, чтоб ее...
Единственное существо, вызывавшее у Имана-киши доброе чувство, была моя сестренка Махтаб, ей тогда было годика три-четыре. Как только Иман-киши, закончив разносить по дворам воду, возвращался домой, мы с Махтаб тотчас же бежали к нему. Смешав в большой фаянсовой миске всю еду, которую давали ему хозяйки, Иман-киши принимался обедать. Ласково улыбнувшись Махтаб, он подзывал девочку к себе: "Иди, моя хохлаточка, хохлотушечка. Иди, моя сладенькая! Садись!"
Махтаб усаживалась против него, и Иман-киши принимался кормить девочку: одну ложку - себе в рот, другую - ей. Дома маме с трудом удавалось заставить девочку проглотить что-нибудь, а это своеобразное блюдо Махтаб ела с неменьшим аппетитом, чем сам Иман-киши. Мама выходила из себя. Схватив Махтаб, она больно дергала ее за ухо и сердито кричала на Имана-киши: "Сколько раз говорила тебе, не смей кормить ребенка!" Иман-киши только усмехался...
На следующий день Махтаб снова прибегала к Иман-киши и все повторялось сначала...
Я тоже любил торчать возле Имана-киши, этот человек страшно интересовал меня.
Иман-киши был совершенно одинок. Никто не знал, откуда он родом. Он тоже не знал этого. Имана-киши все считали полусумасшедшим, юродивым, жалели его, побаивались и все ему прощали. Мне же, когда я слушал его странное бормотанье, его смех, его гневные выкрики, казалось подчас, что никакой он не сумасшедший, просто он совсем из другого мира. Кто знает, может, и правда нельзя ругать черный камень. Может, тетя Кызбес и правда колдунья, и все черные курицы заколдованы. Я не понимал, конечно, что значит "заколдовать", но в непостижимости этого понятия и крылось самое привлекательное. Рябоватая длинноносая Зинят, любившая рассказывать всякие страшные истории, не раз говорила, что неподалеку от Курдобы есть "Ущелье бесов" и по ночам там беснуются джинны, пляшут и веселятся. Старый Мустафаоглу Мехти - Зинят клялась, что это истинная правда - возвращаясь ночью домой, не раз собственными глазами видел эти бесовские сборища. А однажды джинны схватили его, приволокли к себе и заставили пробовать угощения. А он, не будь дурак, протянул руку к еде, а сам говорит: "Бисмиллах!". Нечисть сразу и сгинула, они ведь имени аллаха боятся.
Зинят говорила, что джинны не всякому показываются на глаза. А я думал, что уж кому-кому, а Иману-киши они очень даже показываются. Все считают, он так себе бормочет что-то, это он наверняка с джиннами разговаривает...
Молодой сад, который отец разбил перед нашим домом и которому ежедневно посвящал час-другой, собственноручно поливая, рос быстро, и между мной и этим садом с каждым днем крепла близость, похожая на тайную дружбу. Каждое из деревьев: яблоня, слива, груша, айва, абрикосовое дерево, шелковица имели не только свой особый облик, но и свой характер, по-своему действуя на меня. В бледнорозовых цветочках абрикоса скрыта была какая-то тайна, ярко-белые цветы вишни и сливы вызывали у меня чувство радости, легкой и светлой. Широкие листья шелковицы, изумрудами сверкающие в солнечном свете, усиливали эту радость до смелого открытого ликования. Холодноватый аромат листьев ореха был печальным, он напоминал о маминой болезни. Верно, так случилось потому, что как-то раз, лежа с приступом малярии, мама сказала Зинят, чтоб та принесла ей веточку ореха. Когда Зинят дала ей ветку, мама, закрыв глаза, долго нюхала ее... А когда она уснула, я взял веточку и тоже понюхал, н аромат, идущий от свежих широких листьев, показался мне тоскливо-холодным...