Невеста для Лешего или как не выйти замуж за болото
Шрифт:
Теперь рука принадлежала только ей.
Так и должно было быть.
Марья знала это твёрдо. И всё равно почему-то поймала себя на том, что прислушивается к отсутствию.
Велеслав стоял рядом. Не слишком близко, не слишком далеко. Он заметил её движение, но ничего не сказал. Не спросил, больно ли. Не начал объяснять, что всё закончилось. Не полез в ту тишину, которую она сама ещё не успела понять.
Это было непривычно правильно.
С другой стороны поляны Клава сидела на пне, вся в тине, с растрёпанными зелёными волосами и мокрой берестяной тетрадкой, которую прижимала к груди так, будто это был последний свидетель великого торжества, сорвавшегося по вине обстоятельств, здравого смысла и Марьиного характера.
— Такая была битва, — печально прошептала кикимора. — А фату так и не надели.
Марья медленно повернула голову.
— Клава.
— Я не сказала «свадебную», — быстро уточнила та. — Просто фату. В широком, декоративном смысле.
— Если ты сейчас ещё раз произнесёшь это слово, я завяжу ею Корневище обратно. Для надёжности.
Клава подумала, вздохнула и прижала тетрадку крепче.
— Тогда я буду говорить «дымка». Декоративная дымка. Очень безопасное слово.
— Пока ты его не используешь, да.
Яга, стоявшая у самого дуба, хмыкнула. На ней не было ни торжества, ни удивления, ни облегчения в человеческом смысле. Только усталая внимательность той, кто слишком много раз видела, как беду закрывали не навсегда, а до следующего глупца с болью в сердце и чужими вещами в руках.
— Корневище снова спит, — сказала она. — Не мертво. Не уничтожено. Но глубоко заперто. И теперь держит его не старый страх, а новый договор.
Параска перекрестилась так широко, что едва не задела локтем Тихона. Тот стоял за Марьей, маленький, перепачканный сажей и землёй, и выглядел так, словно за последние сутки наконец понял: если домовой решил устроить хозяйке счастье без хозяйки, то получит не счастье, а Лешего, кикимору, каравай, Корневище и пожизненную обязанность думать перед тем, как прятать сапоги.
Фрол у влажного края поляны ворчливо приглаживал тину в бороде. Меланья, которой наконец разрешили петь в трещину под дубом, теперь стояла с таким возвышенным видом, будто спасла мир исключительно силой искусства. Деревенские мужики переминались с ноги на ногу, не зная, можно ли уже радоваться или ещё надо держать вилы торжественно.
Велеслав посмотрел на Марью.
— Без тебя бы не вышло.
Он сказал это просто. Без величавого поклона, без древних лесных слов, без мрачного пафоса, от которого у Марьи обычно чесалась ладонь.
От этого стало сложнее ответить грубо.
Она всё равно справилась.
— Запомни, — сказала Марья. — Мне иногда можно быть полезной без брачной нити.
Велеслав чуть склонил голову.
— Я запомнил.
И почему-то именно это короткое признание оказалось приятнее, чем должно было.
У основания дуба тихо сидела Агафья.
На ней словно за ночь высохла вся прежняя мягкость. Платок сбился, лицо осунулось, руки лежали на коленях, а на руках — детская рубашка Оленки. Та самая, выцветшая, маленькая, хранившая запах не ребёнка, конечно, а памяти, которую слишком долго держали у сердца и не давали ей стать прошлым.
Агафья не плакала. Слёзы, видно, закончились ещё там, у открытой трещины, когда голос, похожий на Оленкин, попросил отпустить. Теперь она просто сидела и смотрела на корни, будто наконец увидела не дверь к дочери, а то место, куда почти впустила чужую древнюю жадность.
Марья подошла к ней не сразу.
Все ждали. Даже Клава перестала шуршать тетрадкой. Тихон втянул голову в плечи, Параска сжала губы, а Велеслав сделал едва заметное движение, словно хотел быть рядом, но остановился. Дальше Марья должна была идти сама.
Агафья подняла взгляд первой.
— Я украла у тебя волю.
Голос у неё был глухой. Без привычной ласковой округлости, без пословиц, без мягкой улыбки, которой она раньше прикрывала каждую чужую границу.
— Да, — сказала Марья.
Агафья опустила глаза на рубашку.
— Я назвала это судьбой.
— Да.
— Я не прошу прощения. Не имею права.
Марья долго молчала.
Ей хотелось злиться. Очень хотелось. Проще было бы накричать, вырвать рубашку, бросить Агафье в лицо все слова, которые копились с того самого колодца, где мягкая рука поправила травинку в её корзине. Проще было бы сделать из Агафьи злодейку без боли, без лица, без пустой детской кружки в доме.
Но перед ней сидела женщина, которая потеряла ребёнка, а потом позволила чужой силе носить его голос. Это не отменяло вины. Не смягчало украденного согласия. Не возвращало Марье спокойного утра, венка, права пройти в лес просто за травами, а не в чужой обряд.
Но делало правду сложнее.
— Прощение не выдают сразу, — сказала Марья наконец. — Это не отвар от кашля. Выпил ложку — и полегчало. Ты сделала больно не только мне. Ты открыла дверь тому, что могло забрать деревню, лес, заводь и всех, кто попался бы под корни.
Агафья кивнула.
— Знаю.
— Нет, — Марья покачала головой. — Теперь знаешь. А тогда ты не знала. Тогда ты решила, что твоя боль важнее чужой воли.
Агафья закрыла глаза, будто каждое слово ложилось туда, где уже ничего нельзя было защитить.
Велеслав подошёл ближе.
— Её нужно отдать лесному суду.
Агафья даже не вздрогнула. Похоже, ей было всё равно, кто будет судить — лес, деревня или собственная память, которая уже начала и явно не собиралась останавливаться.
Марья повернулась к Велеславу.
— Нет.
Он посмотрел на неё внимательно.
— Она открыла путь Корневищу.
— И начала среди людей. Через сваху, через домового, через деревенские слухи, через каравай. Значит, перед людьми тоже ответит.
Яга хмыкнула.
— И перед лесом. Одно другому не мешает.
— Значит, так, — сказала Марья. — Агафья остаётся жива. Но свахой больше не будет. Никогда. Ни одной нитки, ни одного венка, ни одного «судьба лучше знает». Год у Яги на границе. Пусть чистит старые знаки, восстанавливает рябиновые обереги и помогает тем, кого лесные шёпоты попытаются обмануть.
Яга прищурилась.
— Год?
— Мало?
— Для начала сойдёт.
Клава подняла руку.
— А можно ей выдать дорожную ленту очищения? У меня есть болотная, очень символичная.
— Нельзя, — одновременно сказали Марья, Яга и Велеслав.
Клава обиженно убрала руку.
Агафья медленно поднялась. Детская рубашка всё ещё была у неё в руках. Она подошла к корням дуба, опустилась на колени и положила ткань у самого ствола. Не как приманку. Не как плату. Как прощание.