Новый год в октябре
Шрифт:
– Мы продолжим обсуждение этого вопроса завтра… точнее в понедельник, – кивнув Михайлову, объявил секретарь. – А сейчас… заседание объявляю закрытым.
Прошина кто-то сильно дернул за рукав, и он увидел перед собой бесстрастную физиономию Михайлова.
– Я… провожу вас, - весьма корректным тоном произнес тот.
Прошин с сомнамбулическим видом встал и, опершись на его руку, последовал к выходу. Он шел, едва переставляя ноги, как тяжелобольной, не в силах освободиться из плена роли и мысленно сравнивая себя со спринтером, вырвавшимся за ленточку, но не сбавившим темпа и после финиша. Он уже настолько вошел в образ, что действительно чувствовал себя жертвой подлейшей интриги.
– А вот кривляться, пожалуй, хватит, - мягко сказал Михайлов. – Мне аж противно.
– Инерция, - объяснил Прошин. – Ты что там плел секретарю?
– Я сказал: человеку плохо, пусть оклемается, успокоится и потом расскажет обо всем объективно и – в круге компетентных лиц… Нечего давать пищу для слухов праздным умам…
– Спасибо, - с неподдельной благодарностью сказал Прошин. – От кого, от кого, но от тебя не ожидал. Неясен только мотив твоего благородства.
– Все – на уровне бессознательного, - сказал Михайлов. – Таким образом, может быть, я хлопочу о тебе от имени Ольги…
– От какой-такой…
– Моей жены. И от имени твоего сына. Бывшего…
Прошина осенило:
«Во-от он каков, новый ее супруг… Так ведь у него же еще и дочь… Так он - отец ее второго ребенка?..»
– Зачем же ты… помог… - пробормотал Прошин, давясь словами. Ему было больно так, будто сорвали с раны присохший бинт.
– Да как я помог?..
– отмахнулся Михайлов. – Просто дал тебе шанс выиграть время. Но сомневаюсь, что отвертишься. Лишний вздох перед смертью – это разве помощь? Тут я скорее тебе отомстил. Но так – тоже на уровне бессознательного…
– У тебя получилось, - сказал Прошин. – В ближайшем будущем, когда я опущусь окончательно, то восприму такого рода месть выходкой наивного оригинала. Я буду искренне хохотать над ней… Но сейчас… ты успел. Ты жестокий, Михайлов. Уйди.
Как довел машину до дома, Прошин не помнил. Он вошел в квартиру и, не зажигая света, прямо в куртке повалился в кресло. Он сидел в темноте до утра, совершенно ни о чем не думая, испытывая лишь возрастающую ненависть. Он ненавидел всех: люто, чувствуя себя смертельно униженным. А потом встал – с резью в глазах и лихорадочным ознобом во всем теле, взял сигарету из пачки и тут понял: ненависть эта у него не к ним, к себе, он сам ненавидит себя такого, но разве от себя откажешься? Это невероятно сложно и страшно, это или подвиг или самоубийство, а отнюдь не пустячок вроде зарока бросить курить...
Он посмотрел на сигарету и без колебаний переломил ее. Потом разделся, бросив куртку и пиджак на пол, на ковер, и включил телевизор. Эфир пустовал. Приемник шипел, и по экрану бегали искрящиеся розовые и голубые полосы.
«Что это я? – подумал он. – Начало пятого, а я за телевизор… Ах, ну да… мне просто надо отвлечься…»
Он действительно хотел оторваться от то и дело всплывающей в памяти безобразной сцены заседания и принялся убирать квартиру – мыть плиту, раковину… Затем решил разобрать бумаги в письменном столе. В одном из ящиков обнаружился чистый лист с подписью Бегунова – тот, подписанный им по обоюдной рассеянности. Отложив лист в сторону, Прошин задумался.
Нет, конечно же, настукать приказ о списании кучи материальных ценностей за подписью директора – глупость. Хотя что–то в этой идейке было. Виделся в ней подступ к решению разумному. Но к какому?!
Под листом лежал пистолет «Вальтер». Это был старый, дрянной пистолетишко, сплошь изъеденный раковинами, одна щечка на рукоятке треснула, обнажив ржавую пружину обоймы и зеленую медь патронов. Прошин нашел его, когда после окончания института, в походе по Карелии, наткнулся на сгнившую землянку. Пистолет, прямо в кобуре, был втиснут в истлевшую офицерскую планшетку, валявшуюся возле двух скелетов, чьи желтые ребра торчали из позвоночников, как прутья из недовязанных корзин.
Он повертел пистолет в руках. Вспомнив закон, усмехнулся. Незаконное хранение… Так вот нагрянут с обыском, найдут и – пишите письма. И подумалось: а вдруг нагрянут? И будут здесь милицейские, шмон, опись имущества… Боже, до чего докатился! Он до боли сжал рукоять пистолета. Нет, он не думал о самоубийстве, он слишком ценил свою жизнь и знал, что будет драться за нее, не отступая. Ему было просто любопытно… Он захотел испытать чувство, когда подносишь оружие к виску и спускаешь курок…
Вынув обойму, пересчитал патроны. Шесть штук. Оттянул затворную раму. Убедившись, что ствол пуст, прижал дуло к виску. Холод металла опалил кожу, проник в сердце, затрепетавшее от этого могильного холодка; заныла неудобно согнутая кисть руки… От пистолета пахло ржавчиной, керосином и прогорклым маслом.
Итак, палец ведет крючок, поскрипывает пружина… Скоро выстрел. А, какой там выстрел!
– в руке железка… А все–таки кажется, что сноп пламени саданет в голову, и последняя боль, тьма… Хотя кто знает, что там, дальше?… Он настолько задумался, что вздрогнул от внезапного щелчка. Что такое? Ну да, боек щелкнул в пустоту ствола. Ужасное все-таки ощущение…
«Сопляк! – возмутился Второй. – Немедленно брось эту гадость! Нашел время духариться! Тюрьма на носу, а ему в игрушки играть!»
Прошин положил пистолет обратно, прикрыл его сверху какими–то бумагами и, приглядевшись, узнал в них черновики докторской. Докторской… Ее можно забыть, как можно забыть обо всех своих должностях и степенях. Перечеркнуто все!
Нет, он обязан выкрутиться. Но как?! С минуту посомневался: а если жить честно? Признаться, понести наказание, а затем тихо и благонравно существовать на полагающуюся зарплату, жениться на хозяйственной и симпатичной бабе типа Таньки ( да и на ней можно, она любит его, очень любит! ), забыть о заграницах, о неправедных барышах и о распрекрасной и вольной жизни, коей так несправедливо и глупо тяготился… О! Вот и проговорился! В том то и дело, что несправедливо и глупо, в том и дело, что распрекрасной и вольной; и другой жизни для него нет. И мысли о том, не стоит ли уподобиться всяким лукьяновым–чукавиным, - мысли оштрафованного и временно опасающегося нового штрафа…
И он, оставив этот вопрос нерешенным, как бы извинился перед ним за вынужденный уход и, завалившись на кровать, принялся думать о спасении своей новой ложью, бесстрастно перебирая в памяти подробности сегодняшнего поражения. Вернее, теперь уже поражения вчерашнего.
И заснул.
…Из подвала соседнего дома вытащили труп. Прошин видел это в окно, стоя за занавеской.
Труп – разбухший, полуразложившийся – внушал ужас, но Прошина испугало другое: убийцей был он, и серая зловещая толпа в монашьих одеждах, собравшаяся вокруг мертвеца, смотрела на его окно. И вдруг толпа двинулась, зароптала, и в искаженных гневом ртах ее он прочел свое имя. Страх, удушающий страх, подобный чувству неотвратимости падения, охватил его, и, медленно отступая в глубь комнаты, он содрогнулся в ожидании неминуемого возмездия, приближающегося с каждым шагом этих угрюмых, призрачный судей.