Один год
Шрифт:
– Если мы неправы, то, разумеется, попросим прощения, - мягким, почти что дружественным голосом сказал Лапшин. - Но пока об этом рано поднимать вопрос. Так что давайте, гражданин Невзоров, спокойненько, без нервов, побеседуем. Согласны?
Боль моя плачет...
Жмакин очнулся на чем-то белом, ярком, твердом и с ненавистью обвел зелеными, завалившимися глазами часть стены, сверкающий бак, вроде как для питьевой воды, узкую сутуловатую спину в халате.
Никто не обращал на него решительно никакого внимания.
Напрягая нетвердую еще память, он осторожно вспомнил все то, что произошло с ним в бане. Кажется, он попытался покончить жизнь самоубийством?
Терзаясь стыдом, слабый, зыбкий, с неверным взглядом косящих глаз, он лежал на тележке в перевязочной и заклинал: "Умереть! Ах, умереть бы! Умереть, умереть..."
Кого-то вносили и уносили, на его зелено-серое лицо падали блики от стеклянной двери, и эти блики еще усиливали его мучения. К тому же он был безобразно, нелепо голым и таким беспомощным и слабым, что даже не мог закрыть себя краем простыни... "Ах, умереть бы, - напряженно и страстно, с тоской и стыдом думал он, - ах, умереть бы нам с тобой, Жмакин..."
Он слышал веселые голоса и даже смех, а потом сразу услышал длинный, захлебывающийся, хриплый вой...
– Но, но, - сказал натуженный голос, - тише, пожалуйста!
Вой опять раздался с еще большей силой и вдруг сразу умолк.
– Поздравляю вас, - опять сказал натуженный голос.
Сделалось очень тихо, потом раздались звуки работы, топанье ног, шарканье, отрывистое приказание; потом мимо голых ног Жмакина проплыла тележка с чем-то покрытым простыней. "Испекся", - устало подумал Алексей и позавидовал спокойствию того, кто был под простыней.
– Ну, Петроний, - сказали совсем близко от него.
Он скосил глаза.
Высокий, сутуловатый человек, еще молодой, с худым и потным лицом, в величественной белой одежде, измазанной свежей кровью, стоял над ним и, слегка сжимая ему руку, считал пульс.
– Чего? - сказал он, заметив взгляд Жмакина и продолжая считать. Плохо?
– Ничего, - слабо ответил Алексей.
– Вот и ничего, - сказал врач и ловко положил руку Жмакина таким жестом, будто это была не рука, а вещь. - Как фамилия? - спросил он.
– Бесфамильный, - сказал Алексей.
Врач еще поглядел на него, устало усмехнулся одним ртом и ушел. А Жмакина повезли на тележке в палату. Здесь было просторно, и свет не так резал глаза, как в перевязочной. Он полежал, поглядел в огромное, без шторы окно, подумал, морща лоб, и уснул, а проснувшись среди ночи, слабыми пальцами снял повязку с левой руки и разорвал свежий шов. Простыня стала мокнуть, а он начал как бы засыпать и хитро думал, засыпая под какой-то будто бы щемящий душу дальний звон и как бы качаясь на качелях, думал о том, что всех обманул и убежал и что теперь его уже никак никому не поймать. А душу все щемило сладко и нежно, и он все падал и падал, пока звон не сомкнулся над ним глубоким темным куполом и пока его не залила черная, прохладная и легкая волна. Тогда он протяжно, с восторгом, со стоном выругался, и к нему подошла сестра.
– Что, больной? - спросила она.
Жмакин молчал. Глаза его были полуоткрыты, зрачки закатились.
Сестра поджала губы и монашьей, скользящей походкой побежала в дежурку. Минут через десять Алексея с перетянутой ниже локтя рукой положили на операционный стол. Белки его глаз холодно и мертво голубели. Он лежал на столе нагой, тонкий, с подтянутым животом и узким тазом, подбородок его торчал, и в лице было лихое, победное выражение.
Ему сделали переливание крови и отвезли в маленькую палату для двоих. На рассвете он очнулся. В кресле возле него дремала сиделка. На второй кровати тихо плакал злыми слезами черненький, носатый, бровастый человечек.
– Заткнись, ты! - велел ему Жмакин.
Человечек всхлипнул, помолчал, кусая губы, потом спросил:
– Самоубийца, да?
Жмакин не ответил, чувствуя какой-то подвох. Потом задремал. Утром его чем-то кололи, а черный человечек в это время был на перевязке.
– Он кто? - спросил Алексей.
– Этот? - сестра кивнула на пустую кровать, и глаза ее вдруг блеснули, словно у восемнадцатилетней девушки. - Замечательный парень. Агамирзян. Испытатель и вообще изобретатель. Обгорел ужасно, страдает и терпит.
– Ну да, терпит. Всю ночь ревел, как баба.
Сестра, поджав губы, промолчала. Вновь она сделалась старенькой. Погодя на каталке привезли черного, он сопел и скрипел зубами, а когда сестра ушла, спросил, как ночью:
– Самоубийца, да?
– Отвяжись! - длинно выругавшись, посоветовал Жмакин. - Изобретатель изобрел ножик хлеб резать!
– А ты - дурак! - завизжал Агамирзян, и Жмакин даже испугался, такой у него был тонкий, писклявый и пронзительный голос. - Дурак, самоубийца, осел! Ах, она пошла под ручку с другим, ах, она придет плакать на мою могилу, ах, - визжал он, изображая какую-то девицу. - На меня она тоже наплевала, дурак ты, ничтожный мальчишка, вот мне теперь, наверное, ногу будут резать, так кто я? Советский человек или проходимец из Порто-Рико? И без ноги можно делать мою работу, осел ты, мне нога не нужна совсем, плевал я на ногу, сволочь она, если не держится, нате, берите, режьте...
Внезапно он опять заплакал и сквозь слезы пожаловался:
– Боль моя плачет, не я плачу, злость моя плачет, на себя злюсь, зачем делал не так, как меня конструктор учил. Дерьмо я, не человек...
И быстро добавил:
– И ты тоже дерьмо, хуже меня дерьмо, совсем последний дурак, вот ты кто. Слышишь, да?
Жмакину стало смешно, впервые за это время. А может быть, Агамирзян был сумасшедшим? И никакой он не изобретатель и не испытатель, взорвался в руках у пьяного примус - всего и делов. Эту нехитрую мысль он высказал вслух.
– В общем, почти что примус! - неожиданно кротко согласился тот.
В обед Агамирзяну принесли массу дорогих цветов в корзинах и горшках, и кровать его сразу стала похожа на гроб. "Нет, такие цветы по случаю примуса не посылают, - сердито рассудил Жмакин, - такие цветы на многие сотни тянут, это от завкома или что повыше".
– Самоубийца, цветочка хочешь? - спросил из своего гроба Агамирзян.
Няни и сестры по настойчивому его требованию унесли все корзины, горшки и букеты, и Жмакин вновь увидел тонкий горбатый нос, сердитые брови и белые губы.
– Дураки! - ворчал Агамирзян. - Чуткость мне показывают. Главный конструктор пишет, что вина целиком его. Я-то знаю, кто опережение ставил, он и я. Слушай, самоубийца, я сейчас немножко стонать буду, не зови сестру, а? Мне от уколов не легче, мне, когда зубами скрипишь, легче...
И все-таки Жмакин позвал сестру. Почему-то не мог он видеть, как страдает этот маленький, черненький человечек. И не то чтобы жалел его Алексей, а просто не мог видеть, и все тут. Сестра уколола Агамирзяна, он еще немножко поскрипел зубами и похныкал и сразу опять разговорился: