Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Один год

Герман Юрий

Шрифт:

–  Так я же вам докладывал, товарищ начальник; в записке, что Жмакин, перед тем как резаться, написал Митрохину, есть гражданка Неля, которую Митрохин якобы не допросил, чем участь Жмакина и была решена. Только записку эту Митрохин мне не дал, как нецензурную, а тут же уничтожил. Я вам и доложил - еще Нелю нужно найти. А вы в это время говорили по телефону.

–  Давайте ищите мне немедленно эту самую Нелю.

–  Слушаюсь, - вставая и обдергивая гимнастерку, сказал Бочков. - Можно ехать?

Кивнув, Лапшин пинком ноги отворил дверь и пошел к Митрохину. Зачем он не совсем еще понимал. Но не пойти именно сейчас он не мог. В конце концов, не мог он всегда сдерживаться. Все в нем кипело, когда он шел переходами Управления и когда на разные лады успокаивал себя. Ужели нет Митрохину никакого дела, что по его вине срок получил не только ни в чем не повинный человек, но человек, который защищал слабейшего от двух сильных? Неужели может он спокойно сидеть в своем кресле, рассуждать, приказывать, потом спокойно укладываться спать, пить чай?

""Анатолий Невзоров!" - вдруг приходя еще раз в бешенство, вспомнил Лапшин Занадворова. - Заступается, мораль читает, а даже имя преступника ему неизвестно".

–  Ну ладно, разберемся, во всем разберемся. Будет порядок, наведем, постараемся, - шептал он, поднимаясь по лестнице. - Припечатаем вас, Митрохин, сургучной печатью, скромняга-работяга...

"Скромнягой-работягой" назвал себя однажды Митрохин на собрании в ответ на крутое и не без перца высказывание Баландина насчет всего стиля митрохинской деятельности, и кличка эта, хотя и с особым, ироническим смыслом, накрепко присохла к Митрохину.

Когда Лапшин вошел в кабинет Андрея Андреевича Митрохина, тот кончал говорить по телефону и приятным, баритонального тембра голосом повторял свое любимое словцо:

–  Лады! Лады-лады-лады! Лады!

Приглашая Лапшина кивком сесть, он в то же самое время скосил глаза на телефонную трубку, давая понять, что не виноват в липучести собеседника, который там, на другом конце провода, никак не желает прекратить разговор. Но, мгновенно забыв об Иване Михайловиче и оживившись, попросил:

–  Так ты не забудь! Два, ясненько? Понял, сундук? Два, а не одно. И оба нижние. Ага. Для хорошего человека. Как в копилке народной мудрости указано - пригодится воды напиться. Ну, привет, голуба, у меня народ. Желаю...

Положив трубку на аппарат, он протянул Лапшину руку, извинился и, сказав, что "даст только еще один звонок", назвал номер по другому, городскому, телефону.

–  Порядок, Ваня, - сообщил он. - Поедешь, как папа римский. Ага. Нет. Ага. Лады-лады. Нет, народ у меня...

Договорив, он хитро боком взглянул на Лапшина, и тот еще раз искренне и с неудовольствием подивился на красоту Митрохина - дана же человеку эдакая вывеска. В черной, из глянцевитой какой-то материи косоворотке под серым пиджаком, матово-бледный, неправдоподобно белозубый, с двумя сильно и круто прочерченными морщинами от крыльев тонкого носа, с широким сильным подбородком, с копной рыжеватых волос, небрежно и легко падающих на высокий лоб, широкоплечий и тонкий в талии, - он являл собою внешне образ подлинного положительного героя в кино, если бы внешность человека хоть в малой мере определяла внутренний его мир. Но люди, к сожалению, и в этом Лапшин хорошо убедился за многие годы работы, склонны ошибаться, не замечая за внешностью заурядной сильные характеры и доверяя и доверяясь таким, как Митрохин, с их якобы "обаятельностью" - ненавистнейшее для Лапшина слово, - с их подкупающей красивостью, с их показной лихостью, с их внешней легкостью, показной добротой и душевной широтой на словах, а не на деле.

Ох, эта душевная широта с гитарой и блатной песней под стопку водки, ох, надрывные эти, мутные, никогда не кончающиеся разговоры, - как брезговал этим всем Иван Михайлович, как не доверял дружеским объятиям, начинавшимся, как правило, с железной, никогда не сменяемой формулировки:

–  Давай, Иван Михайлович, побеседуем! Я понимаю, ты, конечно, меня не любишь, да и не за что такому человеку, как ты, любить такого, как я. Думаешь, не понимаю? Все понимаю, хоть я, Иван Михайлович, парень и простой. Но мы с тобой люди одного класса, мы не какая-нибудь там вшивая интеллигенция...

Хитрый митрохинский взгляд был брошен недаром, Андрей Андреевич умел мгновенно и совершенно безошибочно угадывать состояние тех людей, во мнении которых он был заинтересован, и, с ходу определив сейчас всю степень накала Лапшина, Митрохин подумал, что нужно выкинуть трюк, и пошел своим первым номером - откровенным признанием тяжелой ошибки.

–  Да, знаю! - сказал он, играя человека, который даже ломает папиросы, одну за другой, "от нервности". - Знаю, Иван Михайлович, можешь ничего мне не говорить. Маху дал, ошибся, сильно ошибся. Но ты ж помнишь, по-товарищески должен помнить, у меня как раз в то время мамаша скончалась...

(Иван Михайлович слегка вытаращил глаза - он совершенно не помнил, когда именно у Митрохина скончалась мамаша.)

–  Вспомнил? - спросил Андрей Андреевич, наваливаясь грудью на стол. Ты же знаешь, в каком я был состоянии. Женщин у нас у всех много, так сказать - по темпераменту, а мама-то одна, а? Ты скажи - одна мама? Нет, не молчи, ответь, ты мне старший товарищ и наставник, мы все тут твои ученики, ты скажи - одна у человека мама? Мамаша? Мать? Мать одна?

–  Ну, одна! - несколько даже робея, неловким басом ответил Лапшин.

–  Вот я и говорю - одна-единственная, - обрадовался Митрохин. - И ты помнишь, Иван Михайлович, в каком я был состоянии? Меня мама подняла, я без батьки рос, простой же парень с Выборгской стороны, вот я весь тут, на ладони, а вот померла мама. Эмфизема. Помнишь?

–  Помню, - солгал Иван Михайлович. Ему сделалось стыдно, что он не помнит ни маму, ни эмфизему. И одновременно стыдно было за Митрохина, который обо всем этом говорит. - Так что же? Не понимаю я, к чему ты это?

–  А к тому, что все мы люди. И не такие уж плохие люди. У меня мама помирает, а тут эта драка, разбирайся, мучайся со шпаной, когда сам переживаешь. У меня ведь тоже, как у всех у нас, нервы имеются...

Зазвонил телефон. Андрей Андреевич положил руку на трубку, немного помедлил и сказал:

–  Митрохин слушает!

В трубке долго и пронзительно квакало, Митрохин морщился, но, как показалось Лапшину, с облегчением на него поглядывал: беседа по телефону оттягивала разговор с Иваном Михайловичем, и Митрохин не мог этому не радоваться.

–  А если я веду у вас занятия, то это не значит, что вы сами не должны работать над собой, - сказал он сердито. - И материал должны прорабатывать, и собеседования проводить в мое отсутствие. Объективно, да! Ну, расчленил Гитлер Чехословакию, ну, агрессор, ну и что? Почему от этого мы должны в истерику впадать? Подчеркните эту деталь, но проверьте. Хорошо, допустим, гестапо посадило в Праге десять тысяч человек, и французы сообщают, что чехи боятся между собой разговаривать, - так это же французская точка зрения на вещи, буржуазная, а не наша. Наша какая? А такая, милый друг, что свободолюбивый чешский народ в любых обстоятельствах будет разговаривать, и никаким террором его не запугаешь... Вот таким путем.

Поделиться с друзьями: