Однажды в России
Шрифт:
– Пьем до дна. Поехали!
Он пил "Энисели", тогда как Вороновский - бренди. И закусывали они тоже по-разному: Добрынин горстями отправлял в рот соленый арахис, а Вороновский, как воробушек, еле-еле поклевывал очищенные грецкие орехи. Первые три стаканчика выпили молча, а затем Добрынин приступил к делу:
– Витюша, солнце, как-то ты обещал рассказать, что тебя связывает с КГБ, но обещание, как это часто бывает, ушло в песок. Какую роль КГБ сыграло в твоей жизни?
– Негативную, - без промедления ответил Вороновский, распечатывая новый блок сигарет "Кент".
– Это все, что ты можешь сказать другу?
– разочарованно хмыкнул Добрынин.
– Видишь ли, Арик, ненависть к КГБ я впитал с материнским молоком, монотонно, без всякого выражения произнес Вороновский.
– И лишь годам к тридцати отчетливо понял, что ненавижу советскую систему в целом, а не только ее репрессивный аппарат. Но после этого меньше ненавидеть КГБ не стал. Их контора на Литейном искалечила жизнь моей маме, раньше времени уложив ее в землю. С папой произошло бы то же самое, если бы немцы не убили его при попытке прорвать блокаду на Синявинских болотах.
– Выпьем за наших матерей и отцов!
– воскликнул Добрынин, до краев наполняя стаканчики.
– Вечная им память!
– Царство небесное, - тихо добавил Вороновский, прежде чем выпить.
– Вить, расскажи про твоих стариков, а?
– попросил Добрынин, набив рот арахисом.
– Мои родители поженились в двадцать седьмом и вскоре оказались в "парилке", потому что рабоче-крестьянское государство взяло курс на индустриализацию.
– Вороновский закурил.
– Хозяйствовать большевики не умели, денег, как всегда, не хватало, и для пополнения кассы они вывернули карманы у социально чуждых слоев населения. Сама "парилка" и методы, в ней применявшиеся, описаны в литературе.
– Где?
– В пятнадцатой главе романа "Мастер и Маргарита".
– Иди ты!
– поразился Добрынин.
– А я-то думал, что Михаил Афанасьевич дал волю фантазии.
– Надеясь опубликовать роман при жизни, Булгаков из цензурных соображений выдал "парилку" за сновидение Никанора Ивановича Босого. Прискорбно, что даже писатели не могут отличить, где в "Мастере и Маргарите" правда, а где вымысел.
– На погасшем лице Вороновского отразилось сожаление.
– Неужели и здесь не обойтись без комментариев историков?
– Дельная мысль, - признал Добрынин.
– Вить, а ты из дворян?
– Из разночинцев. По отцовской линии мой дед был мировым судьей, а по материнской - земским врачом... Арик, разночинную интеллигенцию большевики травили ничуть не меньше, чем дворян.
– Вороновский вздохнул.
– Когда родителей выпустили из "парилки", их лишили избирательных прав, что было равнозначно волчьему билету. А в тридцать четвертом дедушку и бабушку в двадцать четыре часа выслали из Ленинграда в "кировском потоке", хотя к убийству Кирова они, как ты догадываешься, не имели никакого отношения. Папу тогда исключили из коллегии адвокатов за родственную связь с репрессированными элементами. Маму под предлогом сокращения штатов тоже уволили, так что их жизни не позавидуешь. По сей день удивляюсь, как они отважились произвести меня на свет.
Дверь отворилась, и в библиотеку, цокая когтями по паркету, чинно проследовал эрдельтерьер Яков. Усевшись у ног Вороновского, пес преданно взглянул на него.
– Яков!
– Черты лица Вороновского смягчились.
– Тебя покормили?
Пес облизал рыжие усы и положил голову на колени хозяина.
– Всю блокаду мы провели в Ленинграде и выжили каким-то чудом, объяснить которое я, признаться, не в состоянии, - продолжал Вороновский, поглаживая Якова по голове.
– А в мае сорок пятого, сразу после победы над Германией, нас с мамой уплотнили, отобрав одну из двух комнат и превратив отдельную квартиру на Рубинштейна в коммуналку.
– Брось! Не может быть, чтобы семью погибшего фронтовика...
– начал доказывать Добрынин.
– Может, Арик, - жестом остановил его Вороновский.
– По тогдашним жилищным законам женщина с разнополым ребенком имела право занимать две комнаты лишь при условии, что ребенку более десяти лет от роду. А мне было девять. Явились люди с ордером, и нам пришлось подчиниться. А дальше власти оставили нас в покое до 1956 года, когда меня исключили из комсомола и из университета.
– За что?
– встрепенулся Добрынин, чувствуя, что рассказ Вороновского близится к кульминации.
– Хрущевская оттепель, кроме всего прочего, ознаменовалась еще и тем, что в Ленинградском университете, да, наверное, и не в нем одном, не без участия КГБ организовали дискуссионный клуб, чтобы выявлять молодежное вольнодумство на ранних стадиях. А я по простоте душевной полагал, что эпоха всеобщей лжи рухнула вместе с железным занавесом, за что и поплатился. Стоило мне вслух усомниться в том, что мы правы, танковыми гусеницами принуждая венгров к счастливой жизни по нашему образу и подобию, как меня мигом вычистили отовсюду, чтобы другим неповадно было называть вещи своими именами. Вот этого удара моя мама не выдержала, он ее добил.
– Витюша, выпьем отдельно за твою маму, - искренне предложил Добрынин. До дна!
Вороновский поднял стаканчик и выцедил бренди до последней капли.
– Она с папиной похоронкой ходила на поклон к ректору, унижалась перед ним, а Женя Скворцов - он был у нас комсоргом курса - ездил в Смольный к кому-то из комсомольских заправил, но все было тщетно. Университетское начальство говорило, что сперва мне нужно восстановиться в комсомоле, а комсомольское - что в университете. Классический порочный круг, - подытожил Вороновский, закуривая новую сигарету.
– Со всех сторон от меня требовали смиренного покаяния, а я встал в позу спартанца под Фермопилами, оберегая единственное, что еще сохранилось, - мое человеческое достоинство.
Слушая Вороновского, Добрынин мысленно ликовал. Он сумел-таки разговорить Виктора, и тот, как детская игрушка, уже не остановится, покуда не кончится завод.
– Мама работала судебным исполнителем и умолила судью взять меня секретарем. Три года я вел протоколы заседаний народного суда и учился заочно, а получив диплом юриста, впал в черную меланхолию: ни в прокуратуру, ни в органы внутренних дел с моей анкетой на порог не пускали, а о коллегии адвокатов я и думать не смел - туда без партбилета не принимали. Если хочешь знать, мною пренебрегла даже нотариальная контора, последнее прибежище неудачников из мира юристов. Мама, в ту пору умиравшая от рака, пыталась вселить в меня бодрость, но мне, увы, было ясно, что мою карьеру погубили в зародыше, раз и навсегда.
– Как же ты вышел из пикового положения?
– Похоронил маму и у ее могилы дал слово не иметь детей. В обществе, вдоль и поперек пронизанном ложью, лучше быть одиноким, нежели сознавать, что не можешь защитить своих близких от произвола...
– Вороновский помолчал.
– А месяц спустя я по чистой случайности устроился юрисконсультом в "Разнопромартель", оригинальное порождение нашей системы хозяйствования, а точнее говоря, теневой экономики. "Разнопромартель" состояла из десятка карликовых цехов, разбросанных по каретным сараям и подвалам старого Ленинграда и производивших сорочки из вискозы, пластмассовые расчески, пуговицы, часовые ремешки с календарем или с компасом и прочее фуфло, не стоившее и доброго слова. Там, как положено, были председатель, заместитель, технорук и начальники цехов, однако реальным хозяином дела оказался маленький человек, Савелий Ильич Баронов, которому я позднее присвоил прозвище "маэстро". По должности Баронов назывался мастером, ходил в сатиновом халате, картавил и выглядел замухрышкой, хотя в те времена считался одним из крупнейших в стране воротил подпольного бизнеса, о чем поначалу я, естественно, не имел ни малейшего представления. Баронов моментально что-то во мне разглядел, исподволь прикармливал и года два держал на дистанции, без спешки определяя, на что же я годен. Кстати сказать, маэстро ничего не делал второпях.