Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

БЕЗЫМЯННАЯ ВЫСОТА

Хроника
Памяти Курбана Бадельбаева.
— От полка осталось 32 штыка — шли из окружения от самого Бреста. Всего-то начальства — писарь полка, последняя позиция — холм безымянный, что стал для альпийских стрелков Эверестом. Взрывом гранаты мне порубило глаза: командир наш, писарь полка Соломин, снял с себя мокрый бинт, завязал мне глаза и сипло сказал: «Посмотрим, нас еще двое, мы им дадим рукопашную, меня узнаешь по голосу, остальные — не наши…» Я бежал рядом с Соломиным, упираясь штыком в темноту. Спотыкался и падал, вставал, воздух прикладом круша. У ног моих бился, хрипел, умирал Соломин. Они гоготали, меня окружа, не знал я, что гибнуть придется в таких условиях… Сержант Соломин вел боевой дневник: «Выйдем к своим — говорил,— для отчетности пригодится». Кто дезертировал, кто геройство в боях проявил, кто где похоронен — всему вел учет полковой писарь Соломин. Когда на кордоне лесном погиб пулеметчик Корнилов, и не осталось больше в полку коммунистов, писарь Соломин, раненым горлом сипя, клялся со всеми и, нарушая устав, принял в партию весь наличный состав полка. В том числе и себя. Все заявления, сколотые ржавой булавкой, сохранились в сыром планшете.

«Я, рядовой Семенов Петр Ильич, из Саратова, улица Кровельная, 17, имею четыре класса образования, грамотный. Соцпроисхождение — бондарь. Прошу считать членом ВКП(б). Имею жену Марию и пятерых деток. Машенька, если что — возвращайся к отцу в деревню…»

И приписано рукой Соломина: «Пал коммунистом за Родину у моста через реку Серень, 20 августа 1941 года. Достоин Ордена Красной Звезды».

«Я, рядовой Садыков Хамит из аила № 5 около города Ош, неграмотный по-русски и по-киргизски. Соцпроисхождение — трудовой пастух. Имею мать и отца, убитых басмачами. Тяжело ранен в бою за Родину, умирая, прошу принять в партию ВКП(б), записано с моих слов сержантом Соломиным».

Вместо подписи — кровавый отпечаток пальца.

И ниже — тем же округлым писарским почерком:

«Принял смерть коммунистом на высоте 230 у деревни Голенькой 25 августа 1941 года. Достоин Ордена Красной Звезды».

Через тридцать лет пионеры отроют планшет, документам размытым поверят райкомы и военкоматы — всех, кого принял в партию, кого представил к награде сержант Соломин — примут и наградят, посмертно. Высота 230 на старенькой карте-трехверстке обозначена цилиндрическими неправильными овалами, будто отпечаток папиллярных узоров. Высоты, которые мы держали, похожи на кровавые отпечатки солдатских пальцев!.. Безымянная высота. Почему — безымянная? Тридцать — отдали ей навсегда свои имена: четыре Ивана, три Петра, два Ахмета, Хамит и Саша, Кирилл, Владимир, Исаак и маленький санинструктор Агаша — без вести павшие солдаты наши. …Над могилой обелиск крашеной фанеры. По тропинке поднялись молча пионеры. Ветер галстуки качнув, шевельнул знамена, стал почетный караул тридцатиименный. Над могилою года — как высокий полдень. Яркокрасная звезда словно общий орден. Родиною звали мы край, где рождены, там кизячные дымы, тополь у стены. Как назвать страну берез, где мы встали в рост, не скрывая от огня ни крови, ни слез?..

ЖДЕМ ПАРОМА ЧЕРЕЗ ЕНИСЕЙ

Деревенские мальчишки ловят плотву на удочку. Безногий бородач на телеге с сеном. В моем блокноте — зарисовки, первое, что пришло на ум.

Избы вздыбились на косогоре, как плоты на речном повороте при заторе. Между ними, словно льдинка, в белой блузке и косынке вдоль заборов по тропинке, до колен подняв подол, к мутным водам — к перевозу, из былины с ходу — в прозу, забежала, а потом — отдышалась, улыбнулась, встав на колесо телеги, посмотрела через реку — не покажется ль паром! На губах ее помада. Грудь под блузкою — что надо! Не везло, видать, калеке, взял и приобрел телегу. И теперь она в телеге уминает задом сено, а старик глядит елейно. Впечатляющая сцена. Оглянулась на мальчишек (не посмотришь — не уважишь) ей бы нужен мужичище — из плотвы плота не свяжешь. Он, наверное, не знает, тот, который подошел бы. Он уверена, не с нами — грудь спокойная под шелком. Он, неверное, в Норильске, - иль плывет по Енисею, или вовсе на Карельском — броситься б ему на шею. Может, этот подошел бы со своей судьбой тяжелой? Тот, что рядом на телеге. Может, было б ему легче? Запоздалые свиданья, бесталанные любови, сколько было опозданий, бесконечна эта повесть. Все так медленно и емко — избы, удочка, береза (как замедленная съемка), женщина у перевоза. Борода глядит нелепо на обтянутые икры. Нескончаемая лента, непридуманные игры.

СЕВЕР

Смотри, памирские седые яки уходят на Чукотку по горам — растолковал им, что такое ягель, трава из северного серебра. Они, сутулые, прошли Алтаем, не торопясь, к Саянскому хребту, . о, страсть — не суета, не понимаем, как далеко мы ищем красоту. Уйду в прикосновение руки, кандальником в неласковую нежность, ссылает красота в сибирский Нежинск, туда, в серебряные рудники. Холодный, благородный мой металл, в краю морозном ты рожден, мой белый, я в золоте жары тебя искал, прохладный мой, победный. Сияет матово лицо в углу, вхожу в него, крича, как стог в иглу, нет, эта женщина не из ребра, сибирская, она — из серебра. Озон серебряный в бору звенит, не обжигает кору зенит, игла сосны, карагача кора чуть улыбнешься ты — из серебра. В былинах бычьих серебрится ягель, и запахи его нам ноздри рвут. Идут по тундре молодые яки и топчут легендарную траву…

«Вы меня любите, горы…»

Вы меня любите, горы, любите, ели, в голубое и белое одетые годы надо мной пролетели, унося названия трав, дорогих чрезвычайно, в свои шумные краски вобрав все оттенки молчанья. Горным рейсфедером правлю равнинную быль — я прошел по лавинному склону, и снежная пыль опустилась на длинный извилистый след моих лет. Росчерком метеоров — годы иллюзий. Вы меня любите, горы? Любите, люди? Вас не исправить, не превратить в плоскость, ваши изломы, горы,— неизгладимы. Вы так неправильны, горы, правильна — пошлость, вас не сравнять, горы, вы — несравнимы.

НЕДЕЛЯ

Много веку досталось эпитетов добрых, недобрых. Век сложили в архивы, упрятали в сейфы: удобно. Затолкали в карманы героев детали событий громадных, что не влезло — на свалку истории, для сплетен и для романов. Собирает поэт-старьевщик осколки истин, напевая под нос, поднимает обрывки канатов мысли, извлекает из груды гниющей огрызки фантазии, рукавом оттирает до блеска лавровые листья лести. Потускневшие зеркальца правд в голубой оправе, оловянные слитки — оплывы великих дат, потрепанные переплеты недавней славы, ржавые мины, круглые, как циферблат. Время войны и мира вываливается на стол; на каждой минуте — минувшее проступает пятном, как соль; в каждой минуте — мина с хронометром на века, тикает время мира в мотивчике чудака. «Таянья облик зимний, серое счастье потерь, звук непроизносимый В знаке весеннем Эрь, синь в очертанье сугроба, жар на изломе льда, в южных ночах — сурово западная звезда». В поисках неделимого (что это — старь? новь?) мы копошились в былинах явей, в легендах снов, мы собирали толпы, выявить символ — тол, мы накопили злато — выделить корень зла, мы разлагали атом; вываливали на стоп единые, неделимые империи — крошева стран, не верили, но проверили библию и коран. «Новость волнует древностью, старость — своей новизной, в хламе скрываю с ревностью истину хлада — зной». Где оно, неделимое ни стенами и ни рвами? Не краткое и не длинное? Временем не взрываемое? Где, на каком расстоянии целое состояние? Может, оно в нирване, в радости, в сострадании!..

ДЖОМОЛУНГМА И КОЛОДЕЦ

«Слушай, если меня перед Страшным судом допросят: «Назови поэта», я не вспомню ни тебя, ни сотого.

Лишь колодцекопателя Мадамара.

Там, в Эмбенской пустыне на дне черного колодце,— сырое пятно лица.

Я никогда не видел его близко, и потому смогу узнать в тысячной толпе.

Человеческое лицо — не глаза, не нос, оно не состоит из частностей.

Тебя я знаю по множеству встреч. Ночью — ты ночной, в полдень — полуденный. Ты еще не нашел своего единственного лица, одного на всего себя.

Я тогда наклонился над саксаульным срубом, и он посмотрел на меня со дна прохлады.

Его нельзя представить сидящим среди нас, идущим по оживленной улице. Он всегда таскает за собой свою яму.

Вспомни, был жаркий день. Мы пили шубат у богатыря Маке. В тени юрты дремали желтые верблюжата.

Я наклонился над срубом и заслонил звезды.

С тех пор осторожен в поступках.

С ним, наверное, скучно быть долго, но мне нужно знать, что на этой земле, кроме болтунов, клятвопреступников и подлецов, кроме великих и невеликих героев, есть и Мадамар».

Садык говорил, глядя вверх, спокойно и негромко, и ладони его, свисавшие с колен, стали еще длиннее и почти касались земли.

«Выродков тенгрианцы почитали вождями.

Человек глухой или лысый мог смело рассчитывать на лишний голос.

А если к тому же он был бельмастым, кривоногим и горбатым — ему было обеспечено место в кабинете святых.

Культ калек определил и землю для вечного жития — плоскую, лысую, с паршою высохших озер, зобами курганов.

Вера — это сознание. Люди и земля подражали калекам.

Сейчас в каждом трамвае найдется с десяток плешивых.

В скором времени выродком будет считаться абсолютно здоровый человек с сильным голосом и пышной шевелюрой». (Оживление в зале.)

Из стенограммы выступления Садыка на совещании работников автомобильного транспорта.

С а д ы к: Я недавно читал в колхозе, в душном клубе, перед кино, стихи о пальме и о кокосе. Пастухам было все равно, что слушать. Волосатые чабаны, пот на полы чапанов капал, поливальщики, шептуны, усмехальщики, кашлюны и харкатели на пол. Я читаю о Джомолунгме, восхищаюсь Килиманджаро, всеми горбами земного шара!.. В зале дышат жареным луком. Тогда послушайте, эй, кащей! Цикл «Кривые» — басня о косом. «Шел человек косой, как дождь», безногий в первом ряду — в ладоши! Косому понравилось, когда я прочел стихи о горбатом. Горбатая братия гремела, когда я по лысым прошел чеканной строфой амфибрахия. Хромые, косые, горбатые, лысые ржали, когда я кричал о немом. А в третьем ряду в малахае лисьем молчала и улыбалась, улыбалась и молчала прекрасная девушка Майя, глухонемая. …Красота как презренье, уродство — прозренье. Обитаем в красивой, песчаной степи, красота нашей родины безголосой, не оглуши, так — ослепи. Оскопи нас, пустыня, доведи наготой до предела постылых, узнаем, что делать, когда будет стыдно. А мадамары сидят в колодце, в глубоком, гулком, как резонатор. И, заслоняя звезду Жель-Майя, случайно солнце влезает в кадр.
Поделиться с друзьями: