Осторожно, треножник!
Шрифт:
«в советской традиции говорить “я” было не принято. Даже близкие мне коллеги утверждали, что в научных работах нельзя писать “я”, надо писать “мы” или вовсе безличные “думается”, “имеет место” и т. п. Я возражал: позвольте, я это сделал, я за это отвечаю, я могу ошибаться. А писать “мы” – это объективация собственных заблуждений под маской скромности. Конечно, недоброжелатели могут возразить, что мое желание писать “я” просто означает, что от нарциссизма не спрячешься». [84]
От разговора о нарциссизме, действительно, не уйдешь, причем характерно, что и я, потеряв бдительность, с ходу уступил этот термин «недоброжелателям» – как бы признал априорную порочность соответствующего явления. Между тем, не так страшен нарциссизм, как его малюют.
Первым о нем всерьез заговорил Фрейд, [85] но настоящим классиком нарциссологии стал его последователь Хайнц Кохут, согласно которому,
нарциссизм является либидинозным дополнением к эгоизму инстинкта самосохранения, присущего всем живым существам. Но европейская христианская культура превозносит альтруизм и заботу о других и осуждает эгоизм и заботу о собственной личности. Преодоление лицемерного отношения к нарциссизму так же необходимо сегодня, как в свое время преодоление сексуального лицемерия, провозглашенное Фрейдом. Следует не отрицать желание личности доминировать и блистать, а понять законность нарциссических сил. [86]
В России соборно-христианские запреты на такое понимание одно время подменялись и усугублялись их светским аналогом – официальным коллективизмом, но так или иначе продолжали господствовать. Моральной цензуре признание нарциссического начала подвергалось даже в вопросе о такой естественной сфере его действия, как поэтическое творчество.
Поучительный пример искусного преодоления этой цензуры – пассаж из очерка «Шопен», написанного в 1945 году Б. Л. Пастернаком, который отличался редким умением, трудясь заодно с правопорядком, по возможности не отступаться и от лица:
«Его творчество… всегда биографично не из эгоцентризма, а потому, что, подобно остальным великим реалистам, Шопен смотрел на свою жизнь как на орудие познания всякой жизни на свете и вел именно этот расточительно-личный и нерасчетливо-одинокий род существования». [87]
Очевидная – и для Пастернака программная [88] – нарциссическая сосредоточенность Шопена на себе, своей жизни, биографии, личности и одиночестве объявляется приемлемой путем:
отметания напрашивающегося упрека в эгоцентризме;
подведения под спасительную крышу «реализма»;
демократизирующего приравнивания своей жизни ко всяким человеческим жизням;
и, наконец, богато аллитерированного преображения нарциссизма в «расточительно-личную нерасчетливость», то есть, по сути дела, в его альтруистическую противоположность.
Но и этим эзоповская риторика пассажа не исчерпывается. Шопен для Пастернака [89] – сокровенный идеал, образец для подражания, alter ego, однако прямо высказать подобные притязания значило бы не обинуясь признаться все в том же грехе нарциссизма.
Скрыто нарциссична, по сути дела, вся поэзия Пастернака, в которой, с одной стороны, лирический субъект, согласно Якобсону, последовательно вытесняется и заслоняется окружающим, с другой же, окружающее предстает системой метонимических рефлексов этого субъекта, а иной раз и откровенно принимается его разглядывать, ставя в центр внимания. Ср.:
…У плетня, Меж мокрых веток с ветром бледным Шел спор. Я замер. Про меня ! («Душная ночь»);
Холодным утром солнце в дымке <…> Я тоже, как на скверном снимке, Совсем неотличим ему <…> Меня деревья плохо видят На отдаленном берегу («Заморозки»);
Открыли дверь, и в кухню паром Вкатился воздух со двора <…> Во льду река и мерзлый тальник, А поперек, на голый лед, Как зеркало на подзеркальник, Поставлен черный небосвод. Пред ним стоит на перекрестке, Который полузанесло, Береза со звездой в прическе И смотрится в его стекло. Она подозревает втайне, Что чудесами в решете Полна зима на даче крайней, Как у нее на высоте («Зазимки»).
В двух первых примерах (из «Сестры моей жизни» и «Когда разгуляется») нарциссизм практически не прикрыт (если не считать плохой видимости в «Заморозках»), а в третьем (из «На ранних поездах») налицо изощренная метонимика: в мировое зеркало небосвода вместо автора смотрится береза, которая, однако, догадывается о своем родстве с обитателем крайней дачи , что с зеркальной симметрией возвращает нас к дому поэта в начале стихотворения.
Многоступенчатые перекодировки нарциссического сообщения диктуются здесь заведомой неприемлемостью самолюбования и желанием хотя бы внешне замаскировать его – если не под альтруизм, то хотя бы под скромность. Играет роль, конечно, и христианский слой пастернаковского мироощущения. А в масштабе русской словесности и культуры в целом к подобным околичностям предрасполагает простой факт нехватки соответствующей нейтральной, но недвусмысленной лексики. [90] Иными словами, предлагаемой Кохутом психологической реформе – реабилитации нарциссизма – препятствует один из самых консервативных социальных институтов: язык, институт русского языка.
Давно замечена красноречивая словарная лакуна в точке российского языкового пространства, соответствующей английскому privacy . [91] Лишь в самое последнее время появился некий эквивалент для identity – высокопарно абстрактная «идентичность». [92] Так же плохо с осмыслением по-русски английского self . [93]
В литературе по психологии, в частности в переводах Кохута, [94] для этого уже применяется заново изобретенная самость , к сожалению, страдающая все той же (что и идентичность, но, пожалуй в еще более острой форме) болезнью многозначительного гипостазирования. Самость – слово, подходящее скорее для обозначения некой абстракции (ценности, соотношения и т. п.), а не конкретного явления, объекта, субъекта. [95] В английском самости соответствует не self , а selfhood , снабженное суффиксом абстрактности. Self же – вполне деловое простецкое слово из, как говорится, четырех букв – подобно таким уважающим себя базовым лексемам, как life, love, fuck, cock, cunt, shit.
Словарная статья SELF в англо-русских словарях, в том числе в лучших из них, [96] поражает сложностью и обилием значений, отражая очевидный факт отсутствия в русском языке единого смыслового соответствия. Тут и «свое “я”»; и «склад, совокупность свойств (человека)»; и «сам человек»; и «собственная персона», «собственное “я”»; и «то, что есть в человеке»; и «бытие самим собой»; и «душа»; и «сущность»; и «личность, субъект», «я»; и «индивид как объект своего сознания»; и «эгоизм, собственные, личные, эгоистические интересы». За пестротой окказиональных эквивалентов теряется понимание того, что self – это, говоря попросту, местоимение, подобное русским сам и себя , но оформленное – а главное, осмысленное – английским языком как существительное, то есть как объективированный предмет рассмотрения.
Что делать? Заимствовать? Но тогда, конечно, только в суровой форме селф , а не сельф – без уподобления экзотическим гвельфу, шельфу и эльфу . Правда, будь то с мягким знаком или без, все равно получится слово мужского рода (мой селф, твой селф) . Предпочтительнее, наверно, был бы женский род – по аналогии с личностью, идентичностью, самостью, душой, совестью , [97] а еще лучше средний – по аналогии с мое я, твое сверх-я, лирическое мы, наше все, твое эго, альтер эго, супер-эго . [98]