Осторожно, треножник!
Шрифт:
Envoi
Есть портреты, которые не ложатся в прозу.
Он не был как выпад на рапире. Опровергая романтизм, он одновременно походил на араба и не походил на его скакуна.
Он был похож на молодого тогда короля Хусейна и на Вия, только гораздо циклопичнее. Он был похож одновременно на Хусейна и на Кухулина.
Возможно, он был похож и на тигров Элама, но тогда о них еще не слыхали.
Он был мягок. Тигр отличается от рапиры мягкостью, и мягкости у него хватило бы на пять тигров.
Пять Тигров, а заодно и Евфратов – ибо в нем было то и то. Он был воплощенное Двуречье. Его устьями можно было бы пить деготь, и деготь казался бы молоком и медом. (Мадхуна кширенача – все, что я помню из санскрита.)
Двуречье, оно же Междуречье, может пониматься и шире. Тогда налево развернется Инд, правей пойдет Евфрат.
Пятикнижие, Междуречье, интертекст, многоязычие, полигамия – you name it, he had it. Несмотря на свои ранения, он делал то, что желал.
Мне не под силу даже плохо написать его биографию. Для этого незаменим пятистопный хорей с ореолом пути.
У него была не улыбка, а сияние – праздник своего лица. Думать трудно и ничего нельзя сказать.
P. S. Кому трудно думать? Кто никак не может ничего сказать? Не Шкловский, хотя фамилия похожа. Как мог бы сказать Гуссерль (и повторить Эко), пишу не я, во мне пишут Шкловский и другие.
Это не страшно. Важно любить Шкловского в себе, а не себя в Шкловском. Это большое искусство.
Искусство, как и прием, в том числе юбилейный, начинается с вешалки. И на ней кончается. Прийти, поздравить и уйти. И жить и быть и спать. Как согласился бы Аристотель, даже у метатекста должны быть начало, середина и конец.
Если бы
[106]
Знакомый со школьной скамьи текст:
«Карл Пятый, римский император, говаривал, что ишпанским язы́ком с Богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятельми, италиянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому язы́ку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского язы́ка». [107]
Эта ломоносовская миниатюра [108] – образец удачного риторического построения. Она состоит из двух предложений, которые, модулируя одно в другое, убедительно развертывают мысль автора.
Первое предложение сравнительно коротко, но сразу же задает основной формат рассуждения: вариации на тему о свойствах разных языков. [109] Проведение темы через серию примеров – классический прием, и чем разнообразнее примеры, тем нагляднее демонстрируется универсальность развиваемой мысли. [110] В хрестоматийной строфе из «Пира во время чумы»:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы —
Пушкин набрасывает картины стихийных и общественных бедствий, причем первые включают море и сушу, глубину и поверхность, движение вод и воздуха, а вторые – войну и эпидемию. И все они объединены темой «смертельной, но волнующей опасности», [111] что впрямую формулируется в следующей строфе:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
Благодаря изощренной риторике, парадоксальная идея предстает чуть ли не самоочевидной.
Сходным образом построено первое предложение Ломоносова. Единство обеспечивается общностью схемы: «язык Х идеально подходит для общения с адресатом Y», а разнообразие – списком языков и адресатов. Языки просто различны, адресаты же образуют красноречивый разброс, охватывая такие крайности, как Бог/человек, друг/враг и мужчина/женщина, и, значит, небо и землю, церковную и светскую сферы, мир, войну, любовь, брак. Эта конструкция четко обрамлена (и тем самым дополнительно сплочена воедино): в начале сообщается, что так говаривал автор изречения, а в конце тот же verbum dicendi приписывается сразу всем четырем парам персонажей: говорить прилично .
Синтаксическая схема и словесная рамка – общие, но какова в точности та единая мысль, которая тут выражена?
Какую ударную максиму призваны иллюстрировать коммуникативные особенности разных языков? Ведь весь фокус подобных построений в том, чтобы разноречивый житейский материал подверстывался под дисциплинирующий центральный тезис.
Им могла бы быть ценностная иерархия языков, и соответствующие градации в тексте обнаруживаются. Испанский предстает самым величественным, немецкий – самым низменным, два других располагаются посредине. Но конечная позиция, отданная немецкому (а не испанскому) делает сомнительной адекватность такого прочтения: не клонится же речь к элементарному поношению немецкого языка!
В этой связи интересна редактура, которой Ломоносов подверг известный ему вариант изречения. Согласно комментаторам,
«Источником этого сообщения является следующая фраза из весьма популярной в XVIII в. книги французского писателя XVII в. Доминика Бугура (Bouhours) Les entretiens d’Ariste et d’Eugene [Разговоры Ариста и Ежена], вышедшей в свет анонимно в 1671 г. и не раз переиздававшейся:
«Si Charles-Quint revenoit au monde, il ne trouveroit pas bon que vous missiez le françois au dessus du castillan, lui qui disoit, que s’il vouloit parler aux dames, il parleroit italien; que s’il vouloit parler aux hommes, il parleroit françois; que s’il vouloit parler à son cheval, il parleroit allemande; mais que s’il vouloit parler à Dieu, il parleroit espagnol» [Если бы Карл V восстал из мертвых, он не одобрил бы, что вы ставите французский язык выше кастильского, – он, говоривший, что если бы ему захотелось побеседовать с дамами, то он повел бы речь по-итальянски; если бы захотелось побеседовать с мужчинами, то повел бы речь по-французски; если бы захотелось побеседовать со своей лошадью, то повел бы речь по-немецки; но если бы захотелось побеседовать с Богом, то повел бы речь по-испански].
Этот текст, цитируемый по парижскому изданию 1737 года (стр. 95), Ломоносов мог прочитать также (в не совсем точной передаче) в Историческом и критическом словаре Пьера Беля (Dictionnaire historique et critique раr М. Pierre Bayle. Amsterdam, 1734, т. II. С. 408)». [112]
Сразу же бросается в глаза, что уничижительную лошадь Ломоносов заменил более достойными неприятельми , чем ослабил антинемецкий пафос цитаты. [113] Подтверждается и сознательный подрыв величия испанского языка, выразившийся в переводе его из финальной позиции (которую кастильский занимал у Бугура/Бейля) в менее выигрышную начальную. [114]
В варианте Бугура/Бейля фраза Карла строилась как аргумент в пользу кастильского в противовес французскому, [115] и ее можно было бы понять как похвалу языку главной составной части его империи. Но родным языком Карла был французский, испанским же он владел далеко не в совершенстве, выучив его лишь по требованию Кортесов, чтобы получить право на испанский трон. Не исключена поэтому скрытая ирония слов о пригодности испанского для разговоров с Богом, то есть для молитв, а не, скажем, для дел земных, политических. Кстати, немецким Карл владел еще хуже, так что лошадиный компонент его афоризма может интерпретироваться и как фигура скромности.
Так или иначе, в ломоносовском изводе четкая иерархия скорее отсутствует, и в качестве общей мысли прочитывается что-то вроде того, что у каждого языка свои особенности, все языки различны и равноправны, так сказать, suum quique, каждому свое. Но это значит, что прием Проведение через разное употреблен тут не по прямому назначению – не как мощный усилитель некого единого тезиса, а как невольная проекция плюралистического наблюдения о разнообразии языков. Не то чтобы первая фраза напрочь лишена была интегрирующего властного начала – оно в ней присутствует, но не столько в тексте, сколько за текстом. Этот голос певца за сценой принадлежит, конечно, автору цитируемого изречения. Его статус главы многонациональной Священной Римской империи, основными языками которой являются перечисленные им и ему подвластные, несомненно излучает ауру авторитетной мощи. Но излучением дело ограничивается, на передний план Карл не выступает – речь не о нем, а о свойствах языков.
Перейдем ко второму, вдвое более длинному, предложению. Оно повторяет, развивает и преобразует смысловую структуру первого, мягко, но решительно подчиняя его себе. Повторение состоит в подхвате общего метасловесного формата (говаривал… говорить прилично – присовокупил бы… говорить пристойно) и в следовании характеристикам четырех языков. Но уже и в этом заметны отклонения.
Прежде всего, исходная схема («язык Х годен для общения с адресатом Y») переформулируется – переводится в более высокий регистр («язык Х обладает ценным свойством Z»). Повышение ранга достигается заменой непосредственных человеческих взаимоотношений ( с женским полом говорить прилично и т. п.) абстрактными категориями (великолепие, нежность, живость, крепость) , варьирующими приподнятое и подсушенное «ценное свойство». Особенно показательно очередное облагораживание немецкого языка – до уровня безоговорочно позитивной крепости. Собственно, первый шаг в сторону сухих абстракций был сделан Ломоносовым еще в первом предложении, где непринужденная повествовательность варианта Бугура/Бейля (если бы ему захотелось побеседовать с дамами, то он повел бы речь по-итальянски…) [116] была облечена им в неопределенные и безличные формы (говорить прилично) . В целом же делается характерный риторический ход: начав с анекдота о Карле, позаимствованного из литературы, Ломоносов соединяет его с другим готовым мотивом – абстрагирующими рассуждениями о свойствах разных языков. [117]