Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Памяти Корчака. Сборник статей
Шрифт:

Дневник писателя — чрезвычайно своеобразный жанр, стоящий на пограничье художественной и документальной литературы. Не случайно его относят к так называемой паралитературе, подразумевающей его сопредельность с беллетристикой. Многоликостъ дневника писателя (а каждый дневник — это своего рода поджанр) — неоспорима, ибо в его повествовании предельно близко «встречаются», пересекаясь, личность автора, его внутренний мир — с внешним: реальным, конкретным, исторически определенным. В этом плане дневник — богатейший источник философии жизни в ее очищенном от вымышленных, свойственных художнику, конструкций и от абстрактно-теоретических построений, за которыми всегда модель действительности, а не ее плоть.

Бывают дневники, которые как бы досоздают реальность. Они становятся самостоятельной частью художественного наследия писателя. Бывают дневники, проясняющие те или иные факты биографии, известные по другим документам или литературным произведениям. Но бывают дневники, соединившие в себе разносторонние грани личности, которая предстает в них одновременно в нескольких ипостасях. К такого рода явлениям в литературе, без сомнения, принадлежат дневники писателей, которых принято считать детскими, Януша Корчака — в Польше и Михаила Пришвина — у нас. По случайному совпадению и те и другие опубликованы у нас совсем недавно1.

Не секрет: довольно распространено уничижительное, в лучшем случае снисходительное отношение к детским писателям (и в целом к детской литературе) как братьям нашим меньшим. Это противоречит истинному пониманию культуры, если видеть в ней не просто сумму накопленных человечеством знаний, но прежде всего представление о человеке как части природы и мироздания, не возвышающемся над ними, а являющимся их органичным животворным элементом. И хотя в сфере гуманитарных наук идее детства — состояния духа, в котором человек пребывает в определенном и вполне конкретном возрасте, но которое способен пронести и через всю жизнь, — принадлежит заметное место, мало кто задумывается над тем, почему способность помнить в себе ребенка, дана не всем. Ибо это — дар Божий. Им в полной мере наделены именно так понимающие историю и с этих позиций оценивающие судьбы мира Корчак и Пришвин. Моя попытка сопоставить — в самых общих чертах, без обязательного акцента на сходстве — писателей с разными судьбами, разных по манере письма не случайна. Она продиктована стремлением, опираясь на их дневники, показать, что существует определенный комплекс представлений о детстве и ребенке как некой религии.

Мы привыкли к тому, что художественные произведения Для детей нередко рассматриваются в сугубо прикладном смысле, в качестве инструмента, необходимого в процессе воспитания. А между тем педагогическая и творческая деятельность Корчака и Пришвина являют собой пример истинного служения лядам, значительно выходят за рамки традиционно понимаемой дидактики. Замечу, что Пришвин по образованию был агрономом, окончил агрономическое отделение философского факультета Лейпцигского университета, Корчак — врачом, и оба «стояли» у самых истоков жизни, ее биологического начала. Произведения Пришвина и Корчака, при всей их ориентированности на молодого читателя, впервые открывающего для себя мир, а через него — и самого себя, когда сознание, еще не разведено на «взрослое» и «детское», сходно этической направленностью. Не только художественное творчество, но вся их жизнь, конкретный труд были подчинены единственной логике: утверждению веры в справедливость, поискам выхода из одиночества, осмыслению «взрослой» жизни, в которой изна-чально присущая человеку способность к добру и добродетели, выражающаяся в деятельной любви к людям, животным, природе, с годами утрачивается или искажается.

Это осознавали Корчак и Пришвин, которых роднит непосредственность мировосприятия, «детскость души», чистота-натуры, свойственные ребенку. И польский, и русский писатели в своём творчестве проявили талант видеть мир «по-детски». Отсюда, по-видимому, чувство одиночества, сопровож- давшее обоих писателей, остро переживаемое в старости и в определенной мере подтолкнувшее к ведению дневника. «Я человек одинокого пути», — писал Корчак в Варшавском гетто в 1941 г.2 в своем дневнике. Дневник он начал писать (с перерывами) в 1940 г. и вёл его уже постоянно с мая 1942 г.

Записи Пришвина названы «Мы с тобой». Это своего рода исповедь человека о преодолении одиночества, о любви писателя к жене, другу, соратнику. Этим обусловлена и его оригинальная форма, — диалог близких людей, встретившихся уже на закате жизни и ощупью, часто с недоверчивостью находивших единство.

При всех различиях дневников, и в первую очередь, условий, в которых они создавались, обращают на себя внимание сходные мысли Корчака и Пришвина о старости, одиночестве, смысле жизни — на фоне веры в детство как в нечто незыблемое. Ощущая в себе молодость, сохраняя в себе это чувство вместе с желанием спокойно смотреть в будущее, планировать без боязни свою жизнь именно на будущее, Корчак одновременно старается в это страшное время, в годину тяжелых испытаний, вспомнить как можно больше из прожитого. Себя, пишущего дневник, он сравнивает с землекопом. «Когда копаешь колодец, не начинаешь работу с глубины: сперва широко захватываешь верхний слой, отбрасываешь землю, лопата за лопатой, не зная, что ниже, сколько переплетенных корней, что мешает и чего не достает, сколько огромных, закопанных другими и тобой, забытых камней и всякого рода твердых предметов»3.

Дневник Корчака — не только жизнеописание без привычных для этого жанра мистификаций, но и споры, полешки по разным вопросам, как будто бы случайным, сделанным на полях, но на самом деле важным для понимания системы его воззрений. Показательно, в частности, его замечание о Ницше, который, по его мнению «умер не в душевном разладе с жизнью, заблуждавшийся, а в болезненном разладе с п р а в д о й»4. Ибо для Корчака правда — главный критерий добра и добродетели, одна из важнейших категорий его философии жизни, категория, которой измеряются человеческие поступки, на которой основывается этика. (В настоящее время в литературоведении наметилась тенденция развести, разграничить понятия этики поступка и этики литературы. В жизни и творчестве Корчака, равно как, впрочем, и Пришвина, этого деления не могло быть в принципе. Здесь этика была единой.)

«Кто-то когда-то иронично заметил, что мир — это капелька грязи, повисшая в беспредельном пространстве, а человек — зверь, сделавший карьеру. И так тоже может быть. Но необходимо дополнить: эта капля грязи испытала страдание, она умеет любить и плакать и преисполнена тоски»5. Чувство тоски было хорошо знакомо и Корчаку, и Пришвину. «Без этого чувства тоскующей отдельности я себя не помню, до этого я о себе сказать ничего не могу»6, - писал Пришвин. Размышления писателей на эту тему нельзя свести к житейским наблюдениям. Это скрытый кодекс жизненных правил, согласно которому каждый человек — личность, индивидуальность, уникальное чудо с рождения, детства и до старости.

«Если не веришь в существование души, — говорил Корчак, — то следует признать, что твое тело будет жить, как зеленая трава, как облако. Ведь ты — вода и прах»7. В этом — вся суть «религии» Корчака — «религии начала Жизни» (по выражению Пришвина), которую исповедовали оба, но каждый по-своему: ничто не исчезает, все остается в памяти мира. Было бы неправильно говорить о сходстве религиозных воззрений писателей. Корчак происходил из еврейской семьи, был в той или иной мере приобщен к иудейской традиции, Пришвин воспитывался отчасти в соответствии со староверческим укладом его мать была из раскольничьего рода «бунтарской и героической ветви купцов Игнатьевых»8. Так или иначе, эта причастность обоих религиозным культурам — пусть разным и в не каноническом виде — делает их духовно близкими и дает основание усматривать во взглядах обоих, особенно в трактовке вопросов семьи, любви, брака, детства, перекличку, выходящую за рамки простого совладения.

Стоит отметить и другое. Религиозность Пришвина не носила открытого характера, проблемы веры как бы не осмыслились им специально. Корчака эти проблемы занимали более явно, что нашло отражение в его «молитвах тех, кто не молится» («Один на один с Господом Богом»). Оба писателя не сомневались, что единственный путь жизни — с Богом, а вот, какой он, Бог — это уже другой вопрос. Для Корчака и Пришвина он не был принципиальным. Ибо, во-первых, их религиозные воззрения были шире традиционно толкуемых в силу самой природы их философии жизни, обращенной к детям, а, во-вторых, оба они воспринимали жизнь как путь добра и справедливости, данных свыше, даже если ни того, ни другого в настоящий момент в реальности не было. Любопытно в связи с этим следующее замечание польского мыслителя: «Достоевский говорит, что все наши мечты со временем исполняются, но только в такой извращенной форме, что мы их не узнаём»9. Ещё лаконичнее и острее эта мысль звучит у Пришвина: «Революция — это месть за мечту»10. Избежать этой искаженности помогает одно из условий гармоничного существования: помнить в себе ребенка.

По Корчаку, мир ребенка — особый мир, со своей душевной атмосферой и своим ритмом — «бесконечно повторяемая сказка». Не случайно дети любят — на это не раз обращал внимание польский писатель — слушать одну и ту же сказку, в ее кажущемся однообразии, в ритме повторов и возвратов, словно убаюкивающих, всегда заключена уверенность в стабильности мира, необходимая вера в незыблемость бытия. Именно в детстве — пик человеческой активности: в стремлении любить, творить добро; в поиске собственного места, дороги к нему, по сути своей всегда добродетельной. «Когда я первый раз был маленьким, я любил ходить по улицам с закрытыми глазами», — говорит главный герой повести Корчака «Когда я снова буду маленьким»11, ибо в подобном состоянии он сильный, уверенный в себе и ничего не боится, а, кроме того, так лучше мечтается (раскованность мироощущения — вот основной критерий детскости души, показатель ее духовного богатства и свободного, творческого самовыражения). Приведу знаменательные слова Пришвина: «Больше всего из написанного мною, как мне кажется, достигают единства со стороны литературной формы и моей жизни маленькие вещицы мои, попавшие в детские хрестоматии. Из-за того я их пишу, что они пишутся скоро, и, пока пишешь, не успеешь надумать от себя чего-нибудь лишнего и неверного. Они чисты, как дети, и их читают и дети, и взрослые, сохранившие в себе личное дитя»12. «Во сто раз лучше быть ребенком, — размышляет герой Корчака, — потому что когда я был взрослым, видя снег, уже думал, что будет грязно, чувствовал промокшие ноги и думал — хватит ли на зиму угля? И радость — она тоже была, но присыпанная пеплом, запыленная, серая. Теперь же я ощущаю только светлую, прозрачную, ослепительную радость. Что это? — А ничего: снег!»13. Герой Корчака, стремящийся во что бы то ни стало сохранить в себе «детское» начало, «личное дитя» (по выражению Пришвина), невольно воспринимается как прототип многих последующих героев польской прозы, например, Цикла «Коричные лавки» Бруно Шульца и (в пародийном ключе) «Фердидурке» Витольда Гомбровича, а позднее — Тадеуша Новака и его мифологии детства. Сходство усиливает еще и тот факт, что чувство непосредственности, чистоты мироощущения Корчак передает с помощью определенного литературного приема — столкновения в одном лице ребенка и взрослого человека («Мы боремся не с человеком, а со временем»)14, ощущающего себя как «доисторические люди»15. В данном контексте особенно ощутима связь не только с «Коричными лавками» Шульца, но — еще больше — с его же «Санаторием под Клепсидрой», о чем свидетельствует даже название, несущее в себе элемент времени, памяти, образа вечной бренности.

Поделиться с друзьями: