Чтение онлайн

ЖАНРЫ

ПИТЕРСКИЕ САНТИМЕНТЫ

Тест

Шрифт:

В июле 1941 года 1-я Кировская дивизия Народного ополчения, составленная из рабочих Кировского завода, Балтийского завода, Ленинградского порта из других предприятий района, отправилась на фронт.

Мы пели «Крутится, вертится шар голубой...» — популярную песню из кинофильма «Юность Максима», одного из самых любимых предвоенных фильмов, где действие происходит за Нарвской заставой. Нарвская застава — это и были мы, кировцы. А заставой называлась та часть города, которая была когда-то в этих местах, неподалеку от Нарвских ворот, тех, что стоят во всей своей торжественности и величии на Нарвской площади. Батальоны и полки, одетые в синие шаровары, зеленые гимнастерки, с шинелями, свернутыми в скатки, вооруженные, еще бедно, старыми винтовками, шли мимо этих Нарвских ворот, уходили на фронт.

Вот тогда, в сущности, я по-настоящему узнал рабочий Ленинград.

К возвращению русской армии с победой из Франции после первой Отечественной войны в 1814 году Джакомо Кваренги воздвигнул великолепную триумфальную арку — Нарвские ворота; внизу ее — фигуры древнерусских витязей лавровыми венками встречают проходящих героев; наверху — на шестерке коней крылатая Победа взлетает вверх. Арка и пышна, и красива. Под ней проходили русские войска, возвращаясь из Парижа.

Постепенно площадь была застроена всякими служебными низкими постройками рабочего района. Сейчас она стала просторнее, расчищена, но и ныне, мне кажется, не соответствует возможностям этого прекрасного сооружения. Триумфальная арка в Париже, на площади Звезды, выглядит куда значительнее; хотя она грузнее, но выигрывает за счет обрамления — великолепной площади и окружающего ансамбля.

Нарвские ворота знаменуют собой начало Нарвской заставы — легендарного места, откуда так многое начиналось в рабочем движении. Об этой Нарвской заставе сложено немало песен, отсюда Красная гвардия шла на защиту города, здесь в 1941 году были воздвигнуты доты героической обороны Ленинграда.

Отсюда, мимо этих ворот, мы и уходили на фронт в июле 1941 года. Мы пели: «За далекой за Нарвской заставой парень идет молодой, Далека та путь-дорога, выйди, милая моя, Мы простимся с тобой у порога, ты мне счастья пожелай». Милые провожали нас, плакали, мы же были глупо самонадеянны, мы были уверены, что вернемся через несколько месяцев, легко и весело разгромив врага.

Мы вернулись через четыре года. Далеко не все. Можно сказать, немногие из тех, кто уходил в тот жаркий июльский день.

В 1945 году из-за границы возвращались полки со знаменами, которые видели Сталинград и Берлин. Второй раз триумфальная арка — Нарвские ворота — встречала победителей Отечественной войны. Под аркой проходили орудия, взломавшие твердыню фашистской обороны в Восточной Пруссии, шли танки с красными звездочками на орудиях, саперы, минометчики, зенитные части, полки пехоты — все, что составило славу Армии Победы.

В те сентябрьские дни 1941 года осень стояла теплая, по ночам было душно, но все равно листья желтели и падали. Когда перестрелка затихала, тишина пушкинских парков становилась слышной.

Аллеи, пруды, рощи — все замерло.

Мы обороняли Пушкин. В Камероновой галерее расположился штаб нашего полка. Гитлеровские автоматчики уже постреливали в Александровском парке, горел Китайский театр. Говорили, что гитлеровцы вышли на пруды. Парк стал опасным. В нем свистели пули и рвались мины. Это невозможно было понять. Чесменская зеленого мрамора колонна над гладью озера, нарядные беседки, выгнутые мостики, вся утонченная красота детскосельских парков, воспетых Пушкиным, любимых с детства каждым ленинградцем, предстала в эти дни со всей пронзительностью, щемящей и беззащитной.

Пули залетали в Камеронову галерею, щелкали о белые колонны, со звоном попадали в черные бронзовые затылки Демосфена, Юлия Цезаря и Марка Аврелия. Бюсты греческих и римских знаменитостей стояли открыто, не прячась на этой воздушной высокой галерее, откуда парк просматривался далеко.

Ночью к нам пришел седенький худенький смотритель дворца. Как я теперь понимаю, он был совсем не главный смотритель, наверное, он был один из служащих, один из хранителей. Он заявил, что наши солдаты ходят по залам дворца в сапогах, портят драгоценные паркеты. Он был возмущен. Он слушать не хотел никаких объяснений. Мы уже знали, что Пушкин не удержать, что через день-другой, а может, через несколько часов мы оставим город. И город, и этот дворец были обречены. Поэтому над смотрителем поначалу посмеялись. Но он настаивал. Он потащил нас во дворец. Залы его были пусты. Большая часть экспонатов и ценностей Екатерининского дворца была эвакуирована. Но и опустевшие стены были прекрасны. Обитые китайскими шелками, украшенные золотой резьбой, орнаментом; янтарная комната — играющая то лучисто-осенним цветом, то густо-желтым, медовым, и всюду блистала гладь полов прекрасных рисунков, сложенных из всех оттенков редких пород дерев. Сапоги наши, подбитые железными подковками, оставляли царапины и вмятины. Мы надели на них войлочные тапки. Полные корзины этих тапок стояли у входа. Смотритель не желал отступать от строгих порядков мирного времени. Он был смешон, он был нелеп в своих требованиях. Нам казалось, что он не понимает обстановки. Мы подчинялись ему усмехаясь. Через несколько часов мы ушли, оставили Пушкин, и эти дворцы, и эти полы. А когда в 1944 году мы вошли в Пушкин, дворцы стояли обугленные. Разбитые, страшные остовы...

Но странное дело, сидя в окопах под Пушкином и потом, да и ныне, я все с большим уважением вспоминал старого смотрителя Екатерининского дворца. До последнего часа он делал то, что было ему положено, он относился с благоговением к искусству и требовал это от всех, и от нас. Война была не властна над ним, он был выше ее, она могла его уничтожить, но не могла сломать.

Город, весь белый, заваленный снегом, замерзший, заледенелый, поросший инеем, с окон домов тянулись длинные ледяные сосульки — таким вспоминается мне Ленинград блокадный: угрюмый, сжатый в кулак, темный, синие лампочки над воротами, белые кресты бумаги наклеены на всех стеклах. Тревоги, завывания сирен, зенитные батареи на набережных, в садах. Витрины магазинов зашиты досками. На крышах во время воздушных налетов дежурят жильцы, чтобы тушить зажигалки.

На проспекте Стачек, у черного раструба громкоговорителя я остановился и долго слушал, как над пустынным проспектом звучал женский голос, чуть запинающийся, низкий и страстный. Это был голос Ольги Берггольц. Она читала стихи. Я увидел ее спустя много лет и познакомился с ней, когда стал писателем. Она была легендарным человеком, она стала символом мужества блокадного Ленинграда, его стойкости, его душевной силы и красоты.

В Кировском райкоме комсомола две комнатки отапливались буржуйками — маленькими круглыми печурками, сделанными из листового железа. Они быстро накалялись и так же быстро остывали.

Там сидели ребята с нашего завода. Я их узнал с трудом, — две девушки и парень, — они были прозрачные, исхудавшие. Они расспрашивали меня о том, что делается на фронте, а я их расспрашивал про город. Кировский завод продолжал работать. В цехах, пробитых снарядами, продолжали производить мины, снаряды; изготавливать танки, прославленные «КВ», завод уже не мог, но ремонтировать танки он был в состоянии. Что значит «в состоянии»? «Привязывались к станкам, чтобы в станок не упасть. Не просто боялись упасть, а в станок чтобы не упасть, не искалечиться», — вспоминает один из блокадников, который пятнадцатилетним мальчиком тогда пошел на завод. А вот что рассказала мне Мария Сюткина про блокадное житье на заводе. Многие из оставшихся в городе рабочих жили на своих предприятиях:

«Ну, значит, когда началась у нас весна, мы решили — так как каждый день сбрасывали на нас листовки: мол, все равно вы погибнете, помрете от голода, от холода, — мы решили, что должны народ как-то морально поднять. Вы понимаете, если каждый день такое! Надо как-то дух у людей поднять. Вот решили мы восстановить меднолитейный цех. Часть женщин у нас были стерженщицами. Нам дали задание — пятидесятидвухмиллиметровую мину делать. Делали по силам, чтобы можно было трамбовкой в ящиках-то трамбовать. Основной медный участок пустить нельзя — у нас не было металла. А для вагранки у нас был металл. Мы решили пустить вагранку. Но как пустить вагранку? У нас остался только один вагранщик из семи. Вагранщики были здоровые такие мужчины, высокие, и от голода они погибали. Остался один Чагинский. Он знал хорошо вагранку. Но что делать? У него зубы выпадали — цинга! Многие заболели тогда цингой, к весне-то. Решили обучать женщин на вагранщиков. И вот этому Чагинскому мы пеленали ноги (!), чтобы его на ноги поставить и вести к вагранке (от стационара метрах в пятидесяти этот цех был). И туда его под руки водили. Он давал инструкцию, как пустить вагранку. Вагранку мы пустили. Женщины стали работать на вагранке. Участок этот у нас заработал. Как только заработал участок, вы представьте, народ ровно воскрес, у него какая-то живость появилась, даже улыбка появилась. Стал он верить, что все-таки мы победим».

Блокадный Ленинград имел свои правила жизни. «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле» — такие надписи были во всех районах города.

Зима сорок первого года стала зимой наибольшего голода и наибольшего количества смертей. Люди умирали от дистрофии. Многие предприятия закрылись, заводы остановились: не было топлива, не было электроэнергии. Освещались свечами, потом не стало и свечей. Делали светильники — баночки с фитилем, залитые какой-нибудь горючей жидкостью.

Я шел по этому городу и нес банку сгущенного молока. Я хотел отдать ее своему другу, который оставался в Ленинграде, Боре Абрамову. Когда я пришел на квартиру, где он жил, мне сказали, что он умер.

Поделиться с друзьями: